– Да я и не верю, что ты впал в лютеранство или превратил свой дом в убежище для злодеев, будь так, не видал бы ты меня под этой крышей. Однако я не кончил. Pro tertio, в Вене говорят, и это, по их мнению, величайший грех, что Степан Грегорианец, прославленный и мужественный витязь, держит свою саблю в ножнах в то время, как бич божий полосует королевство; что Степан Грегорианец втайне вставляет палки в колеса его светлости эрцгерцогу Карлу, которого его цесарское величество назначил королевским наместником; что Грегорианец подкапывается под генералов Крайны, которые прибыли защищать нас от османского рабства. Вот что говорят о тебе в Вене.
– Только и всего? – Степко в ярости вскочил. – Болтовне в Вене нисколько не удивляюсь, я не так глуп, чтоб не понимать, что ни наши, ни венские вельможи не вписали меня красными буквами в свой календарь. Я не умею ползать и пресмыкаться и кланяться по-испански не желаю. Это им тоже не нравится; но я ни под кого не подкапываюсь и никого не трогаю, отсюда и вся эта клевета. Знаю, чьих это рук дело! Ферко Тахи сплел эти дьявольские небылицы в своей змеиной душе, чтоб ему не видеть царства небесного…
– Не безумствуй! – остановил его Врамец.
– Да, он! Еще и поныне, черт бы драл его нечистую душу, отравляет меня яд, который он при жизни изрыгнул. Вот уж шестой год, как он послал жалобу его цесарскому величеству в Вену, чтобы меня вызвали на королевский суд в Пожун. А за что? За то, что я отстаивал права своей тещи Уршулы, родовое наследство моей жены, госпожи Марты Хенинговой, за то, что не позволил жестокому людоеду захватить весь Суседград. Он науськивал на меня загребских щенков-торгашей – Медведград, дескать, ихний и все поместье ихнее, хотя черным по белому написано и королевской печатью подтверждено, что блаженной памяти король Фердинанд даровал все это на вечные времена моему покойному отцу господину Амброзу и его потомству. Можно ли забыть, как опозорили наш род, когда лишили отца подбанства, когда он от горя умер. А кто виноват? Тахи! Разве в прошлом году, когда Тахи уже дышал на ладан, а дьявол стоял у его изголовья, он не подзуживал моего брата Бальтазара до тех пор, пока этот несчастный не осрамил себя, меня и весь род Грегорианцев, объявив на собрании всех сословий нашего королевства в Загребе, будто я намереваюсь отнять у него часть отцовского наследства? А почему? Потому что я хотел заложить половину Медведграда Косте Микуличу, чтобы поднять наше хозяйство, разоренное непомерными расходами на войну с турками и на тяжбы со светской и духовной знатью. Чего только не сделал и не придумал этот старый змей, чтобы меня погубить. И после всего этого мне не озлобиться? Чтоб ему на том свете прощенья не было!
У Грегорианца тяжко вздымалась грудь, сжимались кулаки, язык заплетался. Изнемогая от ярости, Степко опустился на стул.
– Не хули господа бога! – подняв руку, промолвил Врамец. – Говоришь, что католик, да ты и не христианин вовсе! Чего ополчился на покойника? Тахи мертв!
– Одна видимость это, admodum reverende amice! – ответил с горечью Степко, оперев голову на руку. – Одна видимость! Злокозненный дух Тахи на службе у вельмож, и в первую голову у Джюро Драшковича, они обильно поливают ядовитое дерево моих несчастий, которое посадил Тахи. Вот где источник венских разговоров!
– Значит, надо выйти к людям; у тебя есть воля, сила, ум! Докажи, что все это ложь и клевета; недаром же говорят: «В тихом омуте черти водятся!»
– Не хочу! Пускай клевещут, что проку оправдываться? Оклевещи невинного: «Человека убил!» Невинный смоет позор, выйдет из суда чистым, а клевета все одно разнесется эхом: «Убил!»
– Неужто тебе ничто не подсказывает, что давно пора взяться за работу и бросить безделье?
– Нет! Все подсказывает мне отступиться от людей. В свое время изводили и преследовали моего отца, господина Амброза, теперь принялись за меня. Надо ли рубиться с чужими львами, когда тебя едят собственные мухи да комары?! Надо ли рисковать головой из-за людей, которые готовы разнести в щепы твой кров? Нет? К тому же и в доме неблагополучно! Госпожа Марта с каждым днем тает, точно снег на солнце. Мрачная, молчаливая; постится да молится, молится да постится. Нико, любимец и надежда матери, – никчемный бездельник, так бы и держался за материн подол. А Павел – старший отпрыск Грегорианского рода – ветрогон, блажная голова, упрямец, горячая кровь. На луну бы полез, приставь только лестницу!
– Горячая кровь, говоришь, – прервал его Врамец, – вылитый отец!
– Ошибаешься! Павел не такой, как я, то есть не такой, каким был я. Горячую кровь и твердую волю я не тратил попусту. Все мои силы были направлены к одной цели: к славе и процветанию моего рода. Я саблей отвоевал у алчных соседей родовое поместье и жил надеждой, что плоды наших с покойным отцом трудов будут беречь и приумножать сыновья. Увы, отмирает старый ствол. Павел бьет баклуши, пошел по кривой дорожке, вечно парит в облаках, а о женитьбе и слышать не хочет. Рушится мой дом, рушится! Да и вне дома беда.
– Что имеет в виду твоя милость? – спросил, насторожившись, каноник.
– Что? Не так идут дела, как хотелось бы. Не нравится мне то, что творится в нашем королевстве! Возьми хоть Драшковича! Мудрый, как книга, скользкий, как венецианское стекло, сладкий, как вино Кипра, что дурманит голову. Он как плющ, что за все хватается, всюду лезет, но отнюдь не дуб, который может остановить налетевшую на Хорватию бурю. Слишком уж он угодничает перед придворной знатью, слишком много пишет в Вену. Я ему не верю, бановина для него только ступень, чтобы подняться выше. С прошлого года, покинув Загреб, он стал джюрским епископом! А зачем? Радеть о вольностях хорватской и славонской знати? Что-то не верится. Пока Фране Франкопан правил вместе с ним, другое дело; модрушский князь был чистая душа, рыцарь без страха и упрека. Да, в те времена и я был орел; там, где развевалось наше знамя, турок дважды не осмеливался высовывать голову. Подобно архангелу, изгоняющему с неба бесов, Фране гнал с хорватской земли турок. Недаром же его прозвали щитом Хорватии. И его многие недолюбливали. Полагаешь, его смерть дело чистое? От маленького прыщика за ухом у него отекла голова, и он, герой, бесславно кончил жизнь в Загребе, в постели! Говорят, врач виноват! Бог его знает! А кто, собственно, сейчас управляет страной? Драшкович? Ничего подобного! Эрцгерцог Карл да немецкие генералы! А при чем тут Карл, раз по закону у нас военачальник – бан? К чему все эти Папендорфы, Халеки и Тойфенбахи, разве хорватские вельможи сами не умеют водить свои отряды? Чтобы помочь нам своим штирийским войском? Благодарю покорно! Сидя в латах за крепостными стенами да в железных горшках на головах, они – герои, земля дрожит под ногами у этих хлыщей в павлиньих перьях, но чуть покажется чалма, унеси, господи, ноги! Турок видел только спины этих мушкетеров и аркебузеров, а вы, хорваты, кладете головы, покуда латники жгут ваши села, грабят ваше добро и пядь за пядью подчиняют своей власти бановину. Однако я заболтался! Короче говоря, стало мне горько и досадно, вот я и скрылся от людей в свое горное гнездо; не хочу плясать в этом хороводе!
– А ты иди к нам! – перебил его с веселым видом каноник, до сих пор внимательно слушавший хозяина Медведграда, не пропуская ни единого слова.
– К вам? К кому же это? Вижу только тебя перед собой! – воскликнул Степко, вскинув голову и удивленно глядя на каноника.
– Да, к нам! – решительно подтвердил Врамец, поднявшись на ноги. – Найдется немало хорватских и славонских дворян, согласных с тобою, и духовных и светских; они не видят преступления в том, в чем обвиняет тебя придворная знать! Богатство и власть уплывают из рук хорватских сословий, чужеземцы генералы хотят вытеснить наших вельмож, хотят омужичить наше королевство, да и турок не дает передохнуть ни минуты. Нет больше сил терпеть! Довольно тебе сидеть сложа руки. Иди к нам!