С головою поникшей ты будь, как подобье свечи.
Днем холодный всегда, пламенеющим будь ты в ночи.
Если мысль разгорится в движенье и жарком и верном,
Станет ход колеса, как движение неба, размерным.
Без поспешности жаркой свою облюбовывай речь,
Чтобы к выбору речи высокое небо привлечь.
Если в выборе медлишь и ждешь ты мучительно знанья,
Лучший лад обретешь ты: дадутся тебе указанья.
Каждый жемчуг на шею ты не надевай, погоди!
Лучший жемчуг, быть может, в своей ты отыщешь груди.
Взвивший знамя подобное — шар у дневного светила
Отобрал[57], — и луна, с ним играя, свой мяч упустила.
Хоть дыханье его не горело, не мчалось оно,
То, что создано им, все ж дыханьем горящим полно.
В вихре мыслей горя, он похитил — об этом ты ведай —
Все созвездья, хоть сам пристыжён будет этой победой.
Из крыла Гавриила коня он себе сотворил,
И перо-опахало вручил ему сам Исрафил.
Пусть посевов твоих злой урон от нашествия минет!
Пусть конца этой нити никто у тебя не отнимет!
Ведь с инжиром поднос стал ненужным для нас потому,
Что все птицы из сада мгновенно слетелись к нему.
Прямо в цель попадать мне стрелою певучей привычно.
На меня посмотрите. Творенье мое — необычно.
Мною келья стихам, как основа их мысли, дана.
Дал я песне раздумье. Приемных не знает она.
И дервиш и отшельник — мои не прельстительны ль чары?
Устремились ко мне. Не нужны им хырка и зуннары.
Я — закрытая роза: она в ожиданье, что вот
На ее лепестки ветерок благодатный дохнет.
Если речи моей развернется певучая сила —
То молва обо мне станет громче трубы Исрафила.
Все, что есть, все, что было, мои услыхавши слова,
Затрепещет в смятенье от властного их волшебства.
Я искусством своим удивлю и смущу чародея,
Обману я крылатых, колдующим словом владея.
Мне Гянджа — Вавилон, тот, которым погублен Харут.
Светлый дух мой — Зухра, та, чьи струны в лазури поют.
А Зухра есть Весы, потому то мне взвешивать надо
Речь духовную. В этом от всех заблуждений ограда.
В чародействе дозволенном пью я рассветов багрец,
Вижу свиток Харута. Я новый Харута писец.
Я творю, Низами, и своих я волшебств не нарушу.
Чародейством своим в песнопевца влагаю я душу.
О НАСТУПЛЕНИИ НОЧИ И ПОЗНАНИИ СЕРДЦА
Солнце бросило щит, и щитом черной тени земля
Пала на воду неба, прохладу ночную суля.
Сердце мира стеснилось. Светило так тяжко дышало.
Ниспаданье щита все вокруг с желтым цветом смешало.
И, спеша, войско солнца — его золотые лучи —
Над его головою свои обнажило мечи.
Если падает бык[58], хоть он был ожерельем украшен,
Все клинки обнажают. Ведь он уже больше не страшен.
Месяц — нежный младенец — за ночь ухватился, а та
Погремушку мерцаний пред ним подняла неспроста:
Ей самой был тревожен сгустившийся мрак, и для мира
Не жалела она серебро своего элексира.
И дыханьем Исы стал простор благовонный, земной;
Светлой влагой он залил пылание страсти ночной.
И смягчились настоем страдания мира больного,
И о сумраке страстном он больше не молвил ни слова.
Сколько крови он пролил! О, сколько ее он хранил!
Он простерся на ложе, и стал он чернее чернил.
И сказала судьба, все окинувши взором проворным:
«Мир с неверными схож, потому-то и сделался черным[59]!»
вернуться
57
Образ, взятый из игры в чоуган. «Отобрать шар» значит «выиграть», «победить». Эти слова стали идиоматическим выражением.
вернуться
58
Низами сравнивает садящееся солнце с околевающим быком, которого владелец спешит прирезать, пока он еще не издох.
вернуться
59
По мусульманским представлениям, у «неверных» после Страшного суда лица станут черными от стыда.