Выбрать главу

— Пылаев, прекрати смех! — сделала замечание Марина Матвеевна и пошла к нам. Я, чтоб не видеть те медали, уставился в обшарпанные и изрезанные доски парты, но и не глядя знал: мой сосед продолжает смотреть ей на колени, и от его взгляда, как это было не раз, она начинает краснеть.

— Скажи, Пылаев, что мы проходили на том уроке?

— Не помню! — сгрубил я, хотя и учил.

Но она не услышала злобной ревности в моем голосе, она вообще меня не слышала. Она положила руку на широкое, в кителе, плечо моего соседа:

— Тогда вы скажите, Леша. — Его, единственного в классе, она звала на «вы».

Мой сосед величественно освободил свое тело из тесной ему парты:

— Мы проходили опричнину… Опричнина была суровой, но необходимой мерой Грозного. Первого действительного царя на Руси. Как сказал товарищ Сталин: Иван Грозный боролся с варварством варварскими способами…

И пошел поливать. Историю, особенно походы и сражения, казни и перевороты, народные бунты и их подавление, — все, что связано с войной, с кровью и смертями, он знал назубок. Сын военного, он уже выбрал свой путь.

— Умничка, пять, — произнесла Марина Матвеевна вдруг сломавшимся, волнуюше охрипшим голосом. — Садитесь, Алексей Быков!

Ну, вот и все. Имя названо. Я добрался наконец-то до главного героя этой повести.

Дошел и остановился в оторопи: неужели он мне не приснился, Леха Быков? А жил-поживал и сейчас где-то живет-властвует. Живет почти наверное: здоров и силен он был действительно как бык, пятерых таких, как мы, хиляков стоил… Наверное, живет, если не пристукнул его очередной восставший раб…

По натуре, по далеким, от дедов-прадедов, генам своим он был вовсе не хан Батый. Правдив, по-русски широк и добр, чувствителен даже: книги, а особенно кино, случалось, трогали его до слез. Но это книги и кино — живых людей-людишек он презирал, они существовали для него только как объект власти. И эта страсть к власти, главный человеческий порок и доминанта его поведения, разъема, погубила Лехину душу. Он многое перенял от отца-генерала, привыкшего командовать, видевшего в окружающих только исполнителей своей воли. Возможно, даже скорее всего, это был боевой и хороший генерал, прошедший школу красноармейского товарищества, но Леха-то начал не с солдатских щей, а сразу со звания «младшего генерала»: пройдя с отцовским штабом два последних года войны, он был окружен адъютантами, денщиками и прочей, в чинах, подхалимствующей сволочью, и она погубила его душу.

И еще — мать. Мать, с которой жил маленьким и к которой вернулся сейчас, оборотистая и жадная директорша «Военторга». Ведь что такое жадность, как не тот же — деньгами, вещами или, как в наше голодное время, продуктами — захват власти над людьми? Слабыми и неимущими. Или тоже жадными…

К нам в класс привела его Аделька-Сарделька, подруга его матери и наш завуч, божье наказанье школы. Ульяна Никифоровна — ее гардероб-вешалка был рядом с кабинетом директора Вити, и все, что происходило там, она слышала— потом рассказывала, что Аделька хотела устроить Леху сразу в восьмой класс. «Змеей ‘шипела, начальством стращала, — рассказывала Ульяна. — Да не на того напала толстозадая! Витя, хоть, видать, и испужался, а не уступил: «Без свидетельства я даже Героя Союза не приму!»

И Аделька-Сарделька привела его в наш класс.

Кличку свою она получила вместе с появлением в нашей школе осенью сорок второго, и прилепить ее могли только ребята приезжие, эвакуированные из столиц, потому что в нашей глубокой провинции мы знали лишь поговорку: «Лучшая рыба — это колбаса», а сарделек-сосисок сроду не видели, да и колбасу только американскую, в банках. Дразнилка эта была дана для контраста с истиной, от противного: по своей жирной полноте, по пухлым, словно обрубленным ногам и рукам, она должна была быть нежна и добродушна. Но она была жестока и злопамятна, доносила Вите на нас, а на Витю тоже доносила. Не нам, понятно…

— Пго-гошу любить и жаловать, — не выговаривая «р», прогоготала она. — Ваш новый товагищ Алеша Быков.

Мы молча уставились на здоровенного парня, независимо держащего руки в карманах новеньких галифе, — он же, выше даже самого высокого в классе «сухостоя», и страстотерпца Альки Далнна на целую голову, нас в упор не видел… И вдруг раздался с галерки удивленно-злой голос Борьки Петуха:

— А почему он с волосьями? Нас, как баранов, обстригли, а он в полубоксе?

Это был наболевший кровный вопрос, вопрос нашей жизни и смерти.

До шестого класса мы стриглись под ноль — от военной голодной вшивости — безропотно: раз надо, так надо. В шестом уже начали раздаваться отдельные протесты, которые были подавлены, а мы снова подведены под ноль. Но в седьмом, отрастив за лето шерсти на головах пальца на два и кто во что горазд расчесав ее, мы решили держаться железно, биться за наши прически, за наше право на красоту до конца. Тем более, что надвигался наш первый «выход в свет» — первый осенний бал в женской школе номер 33, куда через верных людей мы уже получили приглашение.