— Здорово, Ленька, — сказал я. — Пустишь на фатеру?
— Садись, — удивленно пробурчал он. — Парта не моя, казенная.
Больше он ничего не сказал, все четыре часа просидел молча, шмыгая носом и что-то черкая в одной, на все предметы, вконец разлохмаченной, знаменитой своей тетради: «немец» Василий Александрович звал ее, по Пушкину, собраньем «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». В шутку, понятно, потому что там, кроме обрывков нерешенных задач, недописанных упражнений и каких-то диких рисунков, никаких «замет» не было.
С двух последних уроков, с военного дела, мы с Ленькой умотали: надоел нам Юрка-Палка за год со своей шагистикой.
— Пусть генерал Быков марширует, ему надо, — сказал я. — А мне это ружье скоро шею перетрет.
— Мне тоже, — сказал Ленька.
Мы двинули нашей старой дорожкой через Зыйский сад к его дому, и тут под сенью древних, демидовских еще лиственниц Ленька, наконец, заговорил:
— Слышь, Денис, а ты навовсе ко мне перешел? Али временно, пока с охломоном своим военторговским не помиришься? А?
— Та-ак, — сделал я суровый вид. — Завтра же передам Быкову, как ты его величаешь.
— Передавай, — уныло сказал Ленька. — Я не боюсь. Я счас ниче не боюсь, окромя экзаменов. Как вспомню, какую прорву надо сдавать, так живот болеть начинает, есть даже неохота… Нет, не стану я: Допрежь на завод уйду. К станку.
— На завод ты уйдешь, — сказал я уже серьезно. — Но «допрежь» экзамены сдашь, свидетельство получишь… Совсем я к тебе вернулся. Вместе готовиться станем. Если ты, ясно, захочешь. Прямо с сегодняшнего дня. И начнем с алгебры. А то, я видел, ты даже в степень возводить разучился.
— А я и не умел! — возликовал Ленька. — Значит, полаялся ты со своей орясиной? Я ведь знал, что все равно так будет. Угнетатель он, паразит!
— Ладно, кончай ругаться, труженик из чашки ложкой, — сказал я. — Поворачивай оглобли. Пойдем ко мне.
Но Ленька вдруг встал.
— А может, зряшное это дело? Не в коня корм?
— Пошли, тебе говорят! Терпенье и труд все перетрут.
С этой прописной истины и начали мы с Леонидом Дермидонтовичем подготовку к экзаменам. И — кончилось мое одиночество. Я снова стал кому-то нужен. Снова была рядом родственная душа, с которой можно было и помолчать, и поругаться, и излить душу. Мы занимались с Ленькой каждый день, так что Шолохова— за это время пришли остальные тома «Тихого Дона» — я мог читать только ночью, а днем, во время перекуров, пересказывал его Леньке, который слушал, разинув рот…
Леха же Быков сидел один, сидел с безразличным скучающим лицом, и классные делишки ему, как и прежде, были до лампочки. Хотя власти своей он не выпускал, врезал тому, кто попадется, даже чаще, чем раньше. Особенно доставалось от него крикливым Борьке Петухову и Ваньке Хрубиле. И другу моему Шакалу он раз, походя, сунул под дых, так что тот с минуту, наверное, хватал впустую воздух, пока продышался. Не трогал он только меня, но и не замечал, насквозь смотрел, будто меня и не было.
В классе стало еще скучней и молчаливей, хоть не ходи в школу. Но вот все кончилось. Пришло 20 мая, а с ним первый экзамен.
Изложение.
Сейчас в выпускном восьмом классе шагнули дальше — сочинение пишут! В прошлом году мой сын тоже писал; из трех тем — о моральном облике, о будущей профессии, об Отечественной войне — выбрал последнюю. Войну, конечно, мы забывать не должны, но где же литература? Великая русская литература? Ведь именно в восьмом они проходят Радищева и Пушкина, Лермонтова и Гоголя! Нету литературы!
Мы не были семи пядей во лбу, но русскую литературу немного знали — это точно. А разве воспитание души менее важно, чем воспитание ума?.. То изложение мы писали по Гоголю, из «Тараса Бульбы». Отрывок о русском товариществе и казнь Тараса, соединенные в один кусок.
«Нет уз святее товарищества!..»
Я написал первым. В каком-то полубреду, еще не очнувшись от гоголевского текста, проверил «труд» Шакала. Чтоб не вертелся, Екатерина Захаровна велела собрать мне работы: отведенные на экзамен два часа кончились.
К последнему, видя, что он еще пишет, я подошел к Лехе Быкову. Он поставил точку и пододвинул ко мне раскрытые листки; я глянул в конец и ахнул: трубку, которую потерял Тарас, он написал через «п», а прощальную, с костра, речь старого полковника пустил сплошняком с другим текстом, не выделив ее никакими знаками.
— Ты хоть проверь, — прошептал я, вновь чувствуя узы товарищества. — Жаба подождет. Хоть «трупку» исправь!
— Катись отсюда, грамотей, — ответил он. — Четверка все равно будет. Ясно?