Выбрать главу

Я не помню, как они, мои ребята, вахта моя, бегом, меняясь друг с другом, несли меня три километра в поселок, как там накладывали швы… Когда-нибудь я напишу (если раньше не придет мое последнее кровавое искупленье), я напишу о том, как проснулся ночью, разбуженный безудержным из открытого окна щелканьем соловьев и прорывающимися сквозь него звуками недалекого баяна, как поднялся, бережно придерживая перебинтованную толсто голову пальцами, которые сразу стали красными, кровь еще сочилась, пропитывая слои бинтов и ваты, как пошел на зов соловьев, а больше баяна, как увидел моих, ребят, всю вахту, сидящую на скамейке в больничном саду, как Иван Трубников задержал руки на клавишах, как ребята сдвинулись, пуская меня рядом, и как рванули шепотом свою любимую, бригадную:

Потому что день рожденья Только ра-аз в го-оду!..

Когда-нибудь, может, я напишу и про третье мое искупленье кровью. Пока самое страшное, страшное своей внешней беспричинностью. Оно пришло еще через десять лет, когда ударила меня, закрутила в неистовом вихре любовь. Ясно, не первая, и, возможно, не главная. Но любовь, не знающая пресыщения и сна, страсть, не ведающая усталости и открывшая такие таящиеся во мне силы, которые были не известны доселе даже мне самому. О, как я был здоров, как легок и счастлив. И когда через две недели мы решили на время расстаться: мне надо было сделать срочную работу — и я, придя в заброшенную свою комнатенку, вложил в пишущую машинку чистый лист и пошел в ванную умыться перед началом, — на белый кафель ванны капнула из моего носа маленькая красная капля. Потом другая… Я намочил полотенце, положил его на лицо, лег на кровать. И — сладко задремал. Очнулся от нехватки воздуха — кровь булькала в моем горле, стекала с полотенца, лужей стояла на полу. Я поднялся, но успел дойти только до двери — упал. Я лежал и с безразличным спокойствием наблюдал, как кровь течет по груди, по рукам, расползается по половицам, вытекает под дверь. Я смотрел, как вытекает из меня моя жизнь…

Потом дверь открылась сама. Но спасла меня не моя любовь, учуявшая беду и кинувшаяся на выручку, нет, — меня спасла соседка, простая продавщица из мясного отдела, пришедшая взять с меня старый долг. Спасибо вам, люди, живущие рядом с нами!..

И тогда, лежа с двумя капельницами, — вливание делали сразу в обе руки, — я и подумал, что за все лучшее в жизни человек расплачивается главным ее носителем — кровью! И за счастье свободы, и за счастье труда, и за счастье любви!

Но вначале и прежде всего — за счастье свободы!..

…— Ну, этот заткнулся, — сказал Быков. — Долго будет помнить нашу дружбу.

Я вылил из пилотки натекшую кровь, хотел сказать, что нет, не заткнулся, что все запомню, но из губ вылетели, лопаясь, только кровавые пузыри, а движение мое остановил один из подручных, прихватив сзади за шиворот.

Быков двинулся на Борьку Петухова.

Борька закрыл лицо руками, но Быков ударил снизу, в солнечное сплетение любимым своим апперкотом, который он мне, хвастаясь, не раз показывал. Борька согнулся, потеряв дыхание: опустил руки. И тогда Быков сокрушил его крюком в челюсть, и Борька упал, царапая ногтями землю, все еще не в силах продохнуть…

— Давай кончай, — просипел один из дружков, самый большой, тот что стоял за Петуховым. — Светает.

— Один момент, — сказал Быков, снова поднимая свой кулак — уже на Серегу.

Но странно: самый из нас слабый на вид Серега Часкидов, к тому же защищавшийся только одной рукой, другую он зачем-то прижимал к животу, видно, оберегая печень, желтухой маленький болел, наш Серый держался дольше всех. А может, дело было не в его стойкости — просто Быков не хотел заваливать его сразу, а бил расчетливо, скользом, что было особенно больно и оставляло синяки, — мстил ему за те две позорные пощечины… Серега качался, но не падал, стоял…