Витяй засмеялся. Но, странно, класс не поддержал его, как в случае с Мишкой Беляевым, — молчали даже «шестерки»: в безмолвном мученическом сидении Далина было нечто, наводящее не веселье, пусть горькое, но страх. Даже Витькин визгливый смех скоро смолк — все же, несмотря на испорченную и злую свою душонку, он тоже был ребенок…
А Далин сидел. Сидел так же одиноко и прямо и после исчезновения Витяя Кукушкина. Сидел весь пятый класс. Потом шестой. Потом седьмой. Вставая только для тихих, бесцветных, но четких, точно по учебнику ответов. Сидел, пока не поступил учиться в горный техникум…
Знаток же литературы, любимец Жабы и великий актер Мишка Беляев не выдержал. Не дожил до весны. До свержения злой власти. Но смертью своей он сделал шаг к нашей свободе.
Новые ученики в ту пору в школе появлялись редко — старые исчезали почти каждый день. Уходили на завод за большой рабочей хлебной карточкой, поступали в ремесленное на полное гособеспечение или просто пропадали неизвестно куда. И никто не искал их. Не то что сейчас…
Так однажды мы не увидели у окна и опухшего, в белой бороде Мишкиного лика. Сперва нам скучно было без его «представлений», а после вроде даже полегчало: совесть нас, сравнительно сытых, не так, видно, стала мучить. Но вот — мне в жизнь не забыть того мартовского хмурого утра, когда на оттаявшую под солнцем землю снова ночью упал белый и тоскливый, будто саван, снег, — в класс вошла учительница литературы Екатерина Захаровна, Жаба. Но она не кинулась, как обычно, с ходу пытать нас опросом, а подошла к окну, к пустующему Мишкиному месту и, по привычке с хрустом ломая свои морщинистые лягушечьи пальцы, стала смотреть на коченеющий снег.
Мы зашушукались, завозились было, но она жалобно проквакала:
— Замолчите, изверги! Миша умер…
В ее голубых выпуклых глазах стояли слезы:
— Кто из вас мучил его? Смерть его ускорил?
Мы ошарашенно молчали. Но все, как один, невольно уставились на Витяя. Даже его «шестерки». Даже верный телохранитель Иван Хрубило зло и страшно уставился на своего принципала. Но Жаба услышала в нашем молчании только немой отпор.
Она медленно вернулась к кафедре, открыла классный журнал, но тут же захлопнула.
— Опроса не будет. Будем читать вслух. — Жаба подвинула стул к первой парте, взяла хрестоматию, села лицом к нам. Раньше она читала стоя, но сейчас ноги уже не держали ее: наша бессемейная и бездомная Жаба голодала не меньше самых голодных из нас.
— Владимир Галактионович Короленко, — сказала она. И голос ее враз утратил квакающие жалкие интонации — он стал печальным и четким. — «Дети подземелья»…
Таким образом, к смерти Мишки Беляева в то утро прибавилась еще одна — маленькой дочери страшного и доброго пана Тыбурция. И неизвестно, чья смерть: наша ли, близкая, всамделишная, или та, далекая, придуманная, — тронула нас больше… «В подземелье, в темном углу… лежала Маруся… горькие слезы… при виде этого безжизненного тела сдавили мне горло»… Но их, готовые пролиться слезы наши, остановил вдруг от парты к парте переданный странный слух:
«После уроков Витяй станет Хрубилу уродовать! В яме на Выйском Криуле»…
«Почему не кого-то из нас, а помощника своего Ваньку?» — сперва не понял я. Но потом догадался, — почувствовав зарождение бунта, Витька решил раздавить его самым простым и жестоким образом: бей своих, чтоб чужие боялись!.. «А может, это только игра в поддавки, устроенная для нашего устрашения?..»
Но это оказалась не игра. И не поддавки.
Яму на улице Зыйский Криуль раскопали еще в мирное время, видно, хотели тянуть тепло на нашу окраинную Выю, но с войной ее так и бросили, довести до ума не хватило сил. И она стала надежным и постоянным местом поединков, нашим ристалищем — и от школы недалеко, и постороннему глазу не видно.
Томимые страхом, надеждой, жутким любопытством, мы двинулись к ней.
Прошли годы, было всякое, но картина той заснеженной глубокой и длинной ямы, на дне которой сходились два разъяренных мальчишки, мне и сейчас кажется кадром из какого-то фильма ужасов, где господствовали три цвета: белый, черный и красный.