Бакшанов глядел на луг, на припадающих к нему в неспешном полете и вновь взмывающих вверх чибисов, на куликов, мирно пасущихся в луговой траве, и остро чувствовал тоску по родным местам. Потом вспомнился отец, на которого еще в сорок первом семья получила похоронную. Отец погиб в отступлении, а вот сыну выпала другая дорога — идти вперед. Дома остались мать и сероглазая сестренка Маша, похожая на него. Она была привязана к Залывину, а он, приходя к Бакшановым, обычно подшучивал над ней, подсмеивался над ее тряпичными куклами. Маша, все прощая, даже то, что он собирался с ее братом к девчонкам на вечеринку, делала ему прическу с помощью двенадцатидюймового гвоздя, нагретого на лампе, и обломка расчески. Матери, сойдясь посудачить, нередко говаривали, что «вот вырастет Манька, и тогда они просватают ее за Тольку». Маша заливалась краской, но была согласна, а Залывин, округляя глаза, восклицал:
— Это я? Да чтоб взял такую?
Маша все принимала всерьез, и часто, бывало, забившись на сеновал, досыта выревывалась, выходила оттуда вся в мелкой сенной трухе. Бакшанов в таких случаях говорил:
— Да не трави ты Маньку. Не видишь, что ли, что она по уши в тебя влюблена?
Залывин посмеивался, обещал больше не травить Машу, но потом забывался, и все начиналось с того же.
Бакшанов лежал на спине, подложив под голову плотненький сидорок, и, вспоминая сейчас обо всем этом, вполголоса — легко и красиво — пел:
Бойцы его в ожидании обеда полеживали неподалеку, попрятавшись в тени под вислыми березовыми ветвями.
Дорога, по которой недавно тянулся нескончаемый поток пехоты, артиллерии, обозов, теперь будто вымерла. Все рассредоточились по разным местам, укрылись, отдыхая, набирались сил для штурма Олонца. Но Виндушев приказал дать дивизии отдых не потому, что предстоял штурм укрепленного узла финнов, а потому, что надо было повременить с выходом к Олонцу, пока другие дивизии не обойдут его слева и справа. Сам город был уже недалеко. Изредка на дороге промелькивали «виллисы», проскакивала двуколка с кухней или проходили на рысях конные разведчики — и опять дорога становилась пустынной и тихой.
Петь Бакшанову никто не мешал, да и знал он, что солдатам нравится его голос. И он пел:
— Браво! — сказал кто-то сильным, грудным голосом.
Бакшанов вскочил, увидел моложавую статную женщину в полковничьих погонах. Бакшанов едва успел затянуть поясной ремень.
— Товарищ полковник медицинской службы! — четко отрапортовал он, выступая навстречу. — Взвод бойцов находится на отдыхе! Докладывает исполняющий обязанности командира взвода сержант Бакшанов!
— Вольно, сержант, — улыбаясь и щурясь, сказала женщина и неожиданно протянула ему руку. — Здравствуйте. Вы хорошо пели!
Солдаты тоже было вскочили, но женщина успокаивающе махнула рукой:
— Отдыхайте, товарищи бойцы. Отдыхайте.
В группе сопровождающих Бакшанов увидел командира санроты полковника Андреева, двух фельдшеров, среди которых была Валя Сердюк. И еще одну сразу приметил — сержанта санбата Зиночку, с которой ему однажды довелось познакомиться в госпитале. Прошлой зимой он схватил воспаление легких, и его отправили в госпиталь. Там, в стационаре, он пролежал полмесяца и, выздоравливая, свел своими романсами с ума всех девчонок из медперсонала, в том числе и Зиночку. Зиночка глядела сейчас на Бакшанова во все глаза.
— С какого вы года? — продолжала меж тем интересоваться женщина.
— С двадцать пятого, товарищ полковник медицинской службы.
— А вы учились музыке, пению?
— Некогда было. Да и жил я в рабочем поселке на Урале. Вот в десятилетке только до февраля поучиться дали.
— Война, сержант, война, — с сочувствием сказала она. — Всем не дали что-то доделать, всем мечту оборвали. А голос у вас чудный! В ансамбль вам надо. Не хочу обещать, но, может быть, что-нибудь сделаю. Кстати, жалоб во взводе нет? Никто у вас не болен? На питание не жалуетесь?
— У нас все здоровы, товарищ полковник. — ответил Бакшанов. — А с питанием… выдают по наркомовской норме.
Распрощавшись с Бакшановым и пожелав ему и всему взводу скорой победы, женщина вышла опять на дорогу. Зиночка, улучив минутку, задержалась.