– В этой зоне нет желез – разве что железы Скена в исключительных случаях, – которые могли бы выделить значительное количество жидкости, – заверяет Эллен непререкаемым тоном. Она говорит о влагалище, как говорил бы географ о ресурсах бассейна Волги.
Оставалось разрешить еще один тревоживший меня вопрос: о трехдюймовых клиторах, которые описывают авторы эротических романов, а порой и этнологи.
– Мужские фантазии, – отрезала Эллен, – и полная неосведомленность в женской анатомии и функционировании половых органов.
А-а, вот оно что!
Однако труд Эллен не дает никаких разъяснений по поводу функционирования сердца в делах любви, и ее книга больше похожа на сборник кулинарных рецептов или на учебник «Сделай сам», чем на серьезные размышления об отношениях мужчины и женщины. Я не решаюсь напомнить ей, что, например, Каупер Пауис или Рейх,[18] говоря о наслаждении, ставят его превыше всего, подробно анализируют, но при этом не превращают секс в стахановское движение.
– Вот ты – сколько раз ты кончала за неделю с твоим Лозереком? – спросила она меня, когда я вернулась; ей и в голову не могло прийти, что я не считала.
Она посмотрела на меня сочувственно, когда я ответила, что мой внутренний счетчик не отличается точностью и что извилистая трасса, ведущая к финишу, для меня не хуже самого финиша. Тем и дорог этот слалом, что никогда не знаешь, каким путем вынесет тебя, изнемогшую, умоляющую или доведенную до неистовства, к цели, и без него обесценилась бы сама цель. В том-то и состоит разница между наслаждением вдвоем и наслаждением в одиночку: его всегда можешь доставить себе, затратив минимум усилий – достаточно извлечь на свет пару-тройку не первой свежести фантазмов, которые мы храним на всякий случай, никому не решаясь в этом признаться.
Приходится из этого заключить, что желание – это нечто, никаким описаниям не поддающееся, что роза – это роза, это роза, и все тут. И меня это радует, что бы там ни говорила Эллен.
Всегда небезопасно пересаживать на новую почву любовника не первой свежести. С тех пор как мы перебрались во Францию, я смотрю на Сиднея другими глазами. В Штатах он – и Лоик, конечно, – был главным в моей жизни, не давая мне тосковать по дому. Здесь у меня есть родные, друзья детства и вообще друзья, дорогие моему сердцу французские писатели, мои любимые газеты, в том числе и желтые, в которых я читаю чисто французские сплетни о несчастьях Ги Люкса и академической пальме Жозефа Кесселя, о деле Нассенса или Беттины – все это мне куда интереснее, чем развод Ланы Тернер, вес Элвиса Пресли и темные делишки Фрэнка Синатры. Порой я ловлю себя на том, что Сидней кажется мне неотесанным ковбоем из Техаса!
Я, разумеется, не права: Сидней здесь с наслаждением погрузился в свою любимую культурную среду. Он занимается французским «новым романом», к которому у него только одна претензия: что эта литература все еще зовется «романом». Наконец-то он оказался на родине литературного жанра, который, по его мнению, скоро вытеснит все остальные. Он впитывает дух «нового романа», знакомится с его создателями, обнаруживает, что это либо жизнерадостные весельчаки, либо нудные резонеры, такие же, как все; что они не носят никаких отличительных знаков или форменной одежды. По-моему, он немного разочарован. Зато он сможет посвятить весь этот год работе над книгой, которую вынашивает уже два года. Это будет труд, достойный высоких образчиков: он намерен выхолостить из него всякую искру жизни, которая, не дай Бог, приблизила бы его роман к роману в привычном понимании.
Вот уже несколько лет, как он замкнулся – это вообще поветрие в американских университетских кругах – в непроницаемом коконе презрения к литературе, снискавшей успех у публики. Он благосклонен только к авторам, чьи книги не находят спроса, потому что читать их невыносимо скучно; апогеем стал недавно вышедший «структуралистский» роман, героя которого для пущей ясности зовут «Структура» – именно его Сидней собирается взять за образец. Я открыла эту книгу, можно сказать, по доброй воле, но по мере чтения только усилием воли заставляла себя переворачивать страницы, чтобы, собрав последние остатки воли, с облегчением выдохнуть на слове «конец».
Может быть, сказывается влияние Гавейна? Не верится мне в искренность Сиднея, когда он оправдывает сухость, безэмоциональность своего романа, полное отсутствие хотя бы подобия характеров и действия стремлением к чистой и строгой литературе, не верится, что это от сердца, и все тут. Для меня такая литература просто-напросто удручающе скучна. Или я чего-то не понимаю, или Сидней и иже с ним – шутники, самые серьезные шутники на свете. Впрочем, они охотно извиняют мне отсутствие энтузиазма: в конце концов, я всего лишь историк.
Этим летом нам удается выкроить только две недели отдыха в Бретани с Фредерикой. Я готовлю цикл лекций к началу учебного года и работаю над книгой, заказанной мне издательством «Пресс юниверситер» на тему моей диссертации «Женщина и революция».
Когда я встречаю в Рагнесе Гавейна, мы перекидываемся парой вежливых фраз. Только наши глаза напоминают: да, это мы, это нам, пусть не здесь и не сейчас, было так хорошо друг с другом, это мы писали друг другу письма, меньше всего думая о вежливости. Мы переписывались всю зиму: он посылал мне скопом свои весточки каждые три-четыре недели, когда его судно заходило в Пуэнт-Нуар запастись продовольствием, заправиться и выгрузить рыбу; я писала до востребования письма, совсем непохожие на его, как будто бросала их в волны, тщетно пытаясь дотянуться до альбатроса, вечно пропадающего в морских просторах.
Эта переписка только подчеркивала странность наших отношений: Гавейн не оставил видимых следов в моей жизни и он не знает мест, где я живу, если не считать бретонского дома моего детства. Он – моя другая, воображаемая жизнь, и я пишу ему из несуществующей страны, где все возможно и все невзаправду. Но мне дороги наши письма: пусть я не обладаю писательским даром, но запечатленное на бумаге слово не может не пронять даже того, кто всегда считал, что люди пишут, только чтобы сообщить друг другу, «что новенького». Я потихоньку учу его откровенности, порой и шокирую – ровно настолько, чтобы приохотить его к этим радостям, раз уж в других нам пока отказано.
Мы планировали провести неделю-другую вдвоем в Казамансе, когда закончится сезон лова тунца и прежде чем он поедет в Лармор к своему семейству. Необходимость встречаться вдали от его и моего дома мне даже нравилась: она усиливала во мне чувство, что все это происходит с нами не на самом деле, а иначе, думаю, наша история долго бы не протянулась.
Была уже назначена встреча в конце апреля в Дакаре, откуда нам предстояло отправиться в Казаманс, где нас ждала взятая Гавейном напрокат яхта.
Но второго апреля Мари-Жозе попала в автокатастрофу на шоссе под Конкарно; ее младший сын Жоэль был доставлен в Ренн с переломом черепа в коматозном состоянии.
Гавейн позвонил мне в Париж. Как обычно, ни слова о чувствах; он только сухо сообщил, что не может быть и речи о том, чтобы уехать вдвоем, и вообще мы пока не сможем видеться – он все-таки добавил это «пока». Все три месяца своего отпуска ему, конечно, придется провести в Ларморе. «Я тебе напишу», – сказал он и, не дожидаясь ответа, повесил трубку. Телефонный звонок из Сенегала стоит недешево!
Наверно, оттого, что такой нереальной кажется наша связь, я не могу сразу ощутить в реальной жизни разочарование и горе, постигшие меня в жизни воображаемой. Должна признаться, в некотором смысле у меня даже полегчало на душе: можно будет провести пасхальные каникулы с Лоиком. Ради любви всегда приходится пренебрегать материнским или профессиональным долгом, и я чувствовала себя виноватой. Сиднею я еще ничего не говорила… Оказалось, к лучшему. Трусость порой вознаграждается.
18
Каупер Пауис (1872–1963) – английский писатель. Вильгельм Рейх (1897–1957) – австрийский врач и психоаналитик.