Выбрать главу

– Разве ты не можешь остаться там же, где сейчас? Ты ведь неплохо зарабатываешь.

– Да, только я слыхал, на нашей ловле скоро мало что можно будет заработать. Люди не желают больше рыбы, им теперь курятину подавай. Цены на тунца падают, продаем себе в убыток. Надо что-то искать.

– И когда же осуществится этот твой сногсшибательный план? Хотелось бы узнать. Ты занимаешь кое-какое место в моей жизни, представь себе.

– Черт побери, ты думаешь, мне легко? У меня-то нет богатой семьи, мне надеяться не на кого. Сын-калека, жена тоже теперь хворая. Я ведь не на жалованье сижу. А когда семья на шее, надо вперед о ней думать.

Чем сильнее он злится, тем больше огрехов в его речи. Господи, что она делает с этим типом, у которого в голове одно – получить семнадцатый разряд?

– Послушай… Для меня тоже это не всегда было просто, а ты как думал? Тебе будет легче, если мы поставим точку? Не станем больше встречаться?

– Что правда, то правда, мне будет легче.

Грубоватая искренность Гавейна всегда застигает ее врасплох.

– Ну что ж, кажется, все ясно: тебе больше не хочется меня видеть, это слишком осложняет твою жизнь и…

– Я этого не говорил, – обрывает ее Гавейн. – Я сказал, с какой-то стороны мне стало бы легче, а это дело другое. И потом, это же еще не завтра. Сам не знаю, зачем я тебе сейчас рассказал.

Приносят счет; Гавейн долго изучает его, потом достает свои доллары и отсчитывает, слюнявя указательный палец. С мрачным видом надевает куртку. Жорж не снимала свою шаль: в этих ресторанах с кондиционерами можно простудиться насмерть.

Они выходят; навстречу им катит в коляске столетний долгожитель, рядом семенит его лысая супруга. Жорж машинально прижимается к Гавейну, в мотель они возвращаются молча. Завтра им предстоит расстаться, и оба уже чувствуют себя осиротевшими.

– С моим планом все еще вилами на воде писано, так, идеи, – шепчет он ей на ухо чуть позже, перед тем как они проваливаются в сон, переплетясь, как два осьминога.

Утром будильник зазвонит в пять. Не самый подходящий час для нежностей. Уезжают они порознь. Жорж возвращается в Монреаль, а по пути заедет в Бостон, чтобы провести день с Эллен – та в свою очередь собирается на Ямайку в полной лобково-копчиковой готовности. Гавейн рано утром улетает в Париж. С грустной улыбкой он обуется в свои плетеные сандалии на каучуковой подошве, наденет теплую куртку на молнии, связанную Мари-Жозе, положит в сумку поверх всех вещей свою темно-синюю фуражку – «чтоб сразу надеть в Париже». Он снова станет бретонским моряком и уже не будет ее Гавейном. А хочет ли этого она сама? Прыщ на губе вырос за ночь в чумной бубон, обезобразив ее окончательно. Она чувствует себя страшилищем, ей не до Гавейна, скорее бы уж он уехал.

Он целует ее в уголок нижней губы, она в последний раз прижимается к его крепкому телу, которое едва может обхватить руками. Почему так хочется плакать всякий раз, когда она расстается с этим человеком? Не оборачиваясь, он садится в автобус, следующий до аэропорта. Такси он не признает и никогда не хочет, чтобы Жорж его провожала; с того первого прощания на вокзале Монпарнас все перроны говорят им: «Больше никогда».

Жорж поднимается в номер, пакует свой чемодан и собирается в последний раз пойти поплавать, как вдруг звонит телефон.

– Жорш'… Это я.

Он, он, который ненавидит телефоны, ухитрился позвонить из автомата, где все инструкции написаны «по-американски», раздобыл центы, вспомнил номер в мотеле… она тает.

– Ты видела когда-нибудь, как здоровый мужик плачет в телефон?

– Ну так вот, посмотри в трубку. И забудь все, что я тебе наговорил. Погоди, я тебе еще не такое скажу: знаешь, во мне как будто умирает что-то каждый раз, когда я с тобой расстаюсь. Я тебе это говорю сейчас, потому что написать не сумею. Даже когда я тебя ненавижу, все равно люблю. Ты понимаешь это?

Жорж силится проглотить комок в горле.

– Жорш'? Ты меня слышишь? Ты здесь?

– Да, да, но я не могу…

– И не надо, в кои-то веки я сам хотел тебе что-то сказать. И еще: мне так приятно было вчера, когда ты на меня надулась за то, что я собрался в Южную Африку. Странно так, вроде как ты моя жена!

Так всегда: Гавейн умнеет на глазах, когда он несчастлив. Когда он в духе, когда ему весело и он хочет пошутить, Жорж находит его глуповатым. Ах, любовь, что она делает с нами!

– Ладно, все, мне уже пора. Не смейся, серьезно, у меня нет больше американских монеток!

И он сам смеется тем смехом, который она любит. Это как пароль, и таких у них уже немало целый клад намеков, шуток, только им понятных словечек, да и воспоминаний юности, без которых всякая любовь сводится к голому сексу.

– Пиши мне.

Они сказали это одновременно.

8

Везле

Я выходила замуж за Гавейна. Гости собрались в большой гостиной в парижском доме моих родителей, среди картин и статуэток из коллекции отца, но я почему-то ничего здесь не узнавала. Дом походил на итальянский храм в стиле барокко, перегруженный украшениями. То и дело кто-то указывал Гавейну на самые интересные экспонаты, говоря: «Вы представляете, сколько может стоить эта ваза, эта скульптура, эта картина? Двадцать тысяч долларов, не меньше!» «Эта мазня?» – удивлялся Гавейн, не веря своим ушам. Он не знал курса доллара, но был возмущен до глубины души и все больше укреплялся в убеждении, что искусство – это грандиозный обман, что снобы пудрят мозги простому человеку.

На нем был вполне приличный костюм, на голове красовалась капитанская фуражка, а я никак не могла добраться до него, чтобы напомнить ее снять. Гости прыскали в кулак.

Я повторяла про себя: «Если мы разведемся, он получит половину всей этой «мазни», которую ненавидит. Как это мне в голову взбрело выйти за него замуж?» Да еще он курил короткую резную трубку и выглядел с ней этаким карикатурным морским волком. «Надо же, – думала я, – а я и не знала, что он курит, он никогда не говорил мне об этом РАНЬШЕ!»

А потом вдруг, когда я сбежала в дальний угол гостиной и сидела там на пуфе, он сел позади меня и прижал мою голову к своей груди с такой нежностью, что я вспомнила: вот почему я выхожу за него. Именно поэтому.

И все-таки я не могла отделаться от мысли, что выходить замуж смешно. Зачем это нужно в нашем возрасте, если можно просто жить вместе?

Еще много всего происходило на этой свадьбе, я говорила с друзьями, все были поражены и называли меня «перебежчицей», я могла бы привести еще массу увлекательнейших подробностей, но, по мере того как припоминаю их, они теряют всякий интерес – так всегда бывает со снами, и пусть мне возразят те, кто их видит. Меня всегда охватывает паника, когда звонит какая-нибудь подруга и сообщает, что видела совершенно поразительный сон и во что бы то ни стало должна мне его рассказать, я-де буду потрясена. Я знаю, что услышу длинный и путаный рассказ, полный ничего не значащих деталей и описаний, от которых самой впору уснуть, однако рассказчица считает их абсолютно необходимыми. «Я была дома, и в то же время все вокруг было незнакомым… Ты понимаешь, что я хочу сказать?..» Или: «Я летала над городом, и все было так, будто это самая естественная вещь на свете, понимаешь? И ты не можешь себе представить, какое счастье я при этом испытывала…»

О да, все мы понимаем, все мы можем себе представить. Все мы летали, все выходили из своего дома и оказывались в незнакомом городе. За редким исключением, все это до тошноты банально, а уж мои сны – самые тошнотворные из всех: какие-то пошлые, приземленные, полные пережитого днем и до того прозрачные, что обескуражили бы и самого тупого из психоаналитиков. Странно, что под корой моего мозга, достаточно интересно и оригинально мыслящей, живет такая жалкая подкорка.

И все же сны, даже самые заурядные, оставляют на том или той, кого они посетили, какой-то отпечаток, что-то вроде запаха, который преследует нас не один день. Как будто кто-то вырвался из времени и пространства, чтобы подать нам знак. Гавейн обнимал меня, и я уверена, что он в ту ночь тоже видел меня во сне.

Сердце ныло от воспоминаний, и я написала ему более нежное письмо, чем обычно, но потом пожалела, что отправила его. Потому что знала: я писала не столько ему, сколько подступающему возрасту, что это обида на жизнь, которой не так много осталось, за упущенные возможности, желание заняться любовью и, может быть, просто потребность написать «я люблю тебя». Сиду я в эти годы уже не говорила «люблю».