Выбрать главу

Прошло совсем немного времени – и дом пришлось запирать на всю долгую зиму: кончилось мое восемнадцатое лето. Стихотворение я заложила в гербарий, и оно отправилось в какой-то ящик, присоединившись к другим памяткам о каникулах, которые блекнут под воздействием беспощадного времени: там были розовый засушенный морской еж, круглая ракушка цвета бронзы, наклеенная на пожелтевший кусок картона, белый носочек без пары – не знаю, где я потеряла второй, – и колосок пшеницы, подобранный во дворе Лозереков в тот вечер, когда молотили.

Я не выбросила свое стихотворение и на будущее лето. Я не оставила надежды, что когда-нибудь оно попадет к адресату и напомнит ему незабываемый вкус – вкус первого желания.

2

Свадьба Ивонны

Только два года спустя я снова увидела Гавейна. Своей судьбой он окончательно избрал море. Он давно уже не был новичком-юнгой и в Рагнесе бывал по два дня раз в две недели, когда траулер возвращался с уловом. Осенью он собирался поступить в морское училище в Конкарно, чтобы выучиться на капитана.

Жизнь его устраивалась по привычной схеме: он обручился, потому что «надо когда-нибудь зажить своим домом», как сказал он мне, словно оправдываясь. Его нареченная, Мари-Жозе, работала на заводе, тоже в Конкарно. Со свадьбой они не спешили: хотели сначала построить дом в Ларморе, на участке, унаследованном от бабушки Лозерек, – ради этого дома, еще до того, как был заложен первый камень, они залезли в долги на двадцать лет вперед.

Мы теперь не ругались и не смотрели друг на друга свысока – мы избегали друг друга, то есть это Гавейн избегал меня. Мне же доставляло удовольствие видеть, как этот красавец парень опускает глаза, встречая меня в деревне. Зато в поселке, когда я заходила в лавку, он начинал громко говорить по-бретонски с другими покупателями, чтобы дать мне понять: мы на разных берегах.

Ему пришлось посмотреть мне в лицо второй раз в жизни по случаю свадьбы Ивонны. Она упросила меня быть ее свидетельницей, а Гавейн был свидетелем жениха, тоже матроса, но военно-морского флота – для невесты это было условие sine qua non.[6] Ивонна, по правде сказать, выходила замуж только для того, чтобы не оставаться сельской труженицей: она ненавидела копаться в земле и ухаживать за скотиной, ненавидела шершавую кожу на руках, покрывавшуюся в холода трещинами, заляпанные грязью сабо, которые приходилось носить даже по воскресеньям, и вообще всю жизнь на ферме. Но она не хотела ни мужа-рыбака, как ее брат Робер, – мужа, который вваливается домой каждый вечер, утром будит жену в четыре часа, уходя в море, и всегда пахнет рыбой, – ни матроса с траулера, как два ее других брата. Нет, ей нужен был парень, который к рыбе в жизни не притрагивался, да еще носил бы красивую форму и – главное – не бывал бы дома месяцами, да еще каждый из этих месяцев считался бы за два к пенсии: она и о пенсии уже думала. С таким мужем жена к тому же имеет шанс провести годик-другой где-нибудь в Джибути, на Мартинике или даже на Таити, если повезет. А потом – красивый, новенький, чистенький домик и покой. У Ивонны в детстве не было времени поиграть, садилась она, только чтобы поесть, и при этом они с матерью поминутно вскакивали, подавая семерым братьям плюс отцу, плюс батрачившему на ферме недоумку, и она мечтала лишь об одном: пожить бы в покое! Лицо ее расплывалось в счастливой улыбке всякий раз, когда она произносила эти слова. Пожить в покое значило не слышать больше, как рявкают на разные голоса ее имя: «Ивонна! Где ты запропастилась, несешь сидр или нам до ночи ждать? Некогда тут рассиживаться…» «Ивонна! Ну-ка живо постирай, твоему брату нужно чистое белье на завтра…» «Ивонна! Вставай уже, заспалась, а корова сама не подоится…»

Брак рисовался ей какой-то пустынной обителью, где она будет вечно блаженствовать.

С первым же парнем, отвечавшим ее условиям, она и обручилась. Правда, жених был хлюпиком, едва дотянул до положенного для службы в армии роста – строго говоря, не дотянул: одного сантиметра недоставало… и злые языки утверждали, что недостающий сантиметр пришелся на мозги, но такие мелочи не могли остановить Ивонну: тем легче ей будет смириться с его долгими отлучками, считала она.

Труднее всего оказалось назначить день свадьбы. Надо было, чтобы собрались дома все три брата-рыбака, а теперь, когда они ходили на разных судах, такое случалось редко; чтобы это совпало с отпуском четвертого брата, который учительствовал в Нанте, и с моими каникулами в Рагнесе. Да еще отец с матерью хотели устроить единственной дочке пышную свадьбу, непременно с тремя подружками в светло-зеленых кружевах и толпой гостей, которые съедутся в автобусах со всего Южного Финистера.

И свадьбе этой суждено было стать событием и для нас с Гавейном – видно, так было на роду написано, что в праздниках и торжествах наша погибель!

В девять часов утра я оказалась рядом с ним за первым стаканчиком мюскаде, и нам предстояло вместе веселиться весь этот день, часть ночи и еще «на второй день».

Гавейн был неузнаваем: принаряженный по-праздничному, непокорные кудри густо смазаны уж не знаю каким гелем; он походил на дрессированного медведя, и вид у него был хмурый и недовольный. На мне был светлый шелковый костюм, от которого за версту пахло столицей, босоножки с ремешками, застегивающимися на щиколотках, что очень шло к моим ногам (и без того недурным от природы), и меня прямо-таки окутывало облако довольства и спокойствия – привилегия человека, никогда не жалевшего, что не родился где-нибудь в другом месте, и вполне удовлетворенного мягкой колыбелькой, выпавшей ему на долю.

Я в это утро олицетворяла все, что было ему ненавистно, и это лишь распаляло во мне желание пробить брешь в его панцире и обнажить сердцевину, которую я угадывала в нем, такую беззащитную. Все происшедшее на острове хранилось в глубинах моей памяти; слишком быстро захлопнулась дверь в царство света, увиденное лишь мельком. Неужели то волнение, от которого и сейчас еще сжималось сердце, приснилось мне? А Гавейн – чувствовал ли он то же самое? Ну нет, я не хотела до конца своих дней мучиться над этим вопросом вечерами, когда бывает тоскливо. Я должна расколоть Гавейна сегодня. Или никогда.

Невозможно было ничего предпринять, ни во время обряда бракосочетания, ни после, когда фотограф бесконечно долго выстраивал гостей перед своим объективом на паперти крошечной церкви в Сен-Филибер – венчались в родной деревне хлюпика из военно-морского флота. Противный юго-западный ветер вздымал ленты на чепцах и раздувал огромные воротники, которые были на обеих матерях новобрачных и еще на нескольких несгибаемых сторонницах традиций. Потом налетел шквал, и мои продуманно естественные кудряшки заплясали и забились о щеки.

Наконец фотограф сложил свое черное сатиновое покрывало и допотопный аппарат на треноге, и все как по команде ринулись в Центральное кафе, выпить аперитив и потанцевать для разминки. Но там мужчины столпились у стойки бара, а парни помоложе – у музыкальных автоматов, не смешиваясь с группками женщин.

Только в два часа пополудни я оказалась за столом в банкетном зале рядом с Гавейном; он был уже изрядно под хмельком и приготовился, не подозревая, что его ждет, воздать должное мюскаде, бордо, шампанскому и водке, без которых не обходится ни один свадебный обед и на которые я возлагала большие надежды в связи с моей «операцией». Известно ведь: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

Не успели еще дойти до неизбежного говяжьего языка под соусом с мадерой, знаменующего переход от белого вина к красному, как я отметила у себя повышенную чувствительность к соприкосновениям с телом Гавейна, которое было так близко от меня. «Белое на красное – все идет как нужно, – говорил мой отец, – красное на белое – все идет наружу!» Гавейн будто вовсе не замечал меня; я решила, что виной тому присутствие его невесты, чинно сидевшей по правую руку от него – розовое платье, губительное для цвета лица недостаточно белокурой блондинки, крутая химическая завивка, бюст английской королевы, то есть такое впечатление, будто одна-единственная грудь туго затянута в чехол. Неужели Гавейн должен довольствоваться этим жалким валиком? Я уже достаточно выпила, чтобы проникнуться жалостью к нему и от всей души пожелать: пусть он положит руку, нет, даже обе, на мои груди, и сегодня же. Но как этого добиться? Мне на ум уже приходили приемы до того грубые… что было бы уж совсем грубо с его стороны не откликнуться. Потом, после я уж постараюсь показать ему, какая у меня тонкая душа. Но ни на один из чересчур смелых жестов, которые я когда-либо воображала, в том числе и на тот, что мог бы вывести Гавейна из его уже начинавшего меня раздражать безразличия, моя рука так и не отважилась. Решительно, тело у меня лучше воспитано, чем голова!

вернуться

6

Непременное (лат.).