– Неслухи, – сказал Арман, – пороли их мало…
Когда Луиза заканчивала заправлять постель, тревога схватила ее за горло. Арман встал между нею и детьми. Хоть его уже не было на свете, он все равно оставался между ними неодолимым препятствием. Для нее, однако, было немыслимо ограничить своего супруга той ролью, к которой, например, Жонас свел память об отце. Арман был человеком необычным. Луиза не претендовала на то, что знала его. Они жили рядом, деля на самом деле лишь краткие мгновения, мимолетные проблески, объединявшие их. Так могла ли она утверждать, что знала, кто такой Арман? Луизе хотелось верить, что образ, наиболее близкий к человеку, которым он был, находился на слиянии их общих воспоминаний, ее и детей, но, быть может, никто из них так и не постиг Армана.
Застелив постель, она постояла в изножье кровати, рассматривая комнату; пальцы ее были согнуты и почти касались ладоней. Все здесь застыло, ей казалось, что переставить ту или иную безделушку на той или иной этажерке потребовало бы усилия, на которое она была неспособна, независимо от скрутившего ее артроза. У нее не было больше сил бороться с домом, подчинять его своей воле. Покинуть спальню этим утром значило нырнуть в жизнь, не отталкивать больше от себя близость ужина и заняться приготовлениями, проявив волю матери, готовой прыгнуть выше головы, чтобы принять своих близких. Луиза с точностью представляла себе предстоящий вечер еще до прихода детей. Фонарь над крыльцом окружит ее рыжим ореолом. Она будет прятать руки, держать их за спиной, чтобы они не увидели, как покраснели ее пальцы. Будет стоять, крепкая и статная, в круге света на полу, на шахматном порядке плитки. Они придут один за другим или, может быть, все сразу. Вразброд, как каждая из их жизней, или собранные вместе по прихоти их пунктуальности. Она хотела, чтобы они пришли именно так, верная тем мгновениям, что так редко их объединяли. Они пойдут к ней, ее дети, ее плоть, ее еще не прожитые жизни. Ее взгляд окутает их благостью. Гравий аллеи зашуршит под их шагами, и они, убаюканные своими иллюзиями, почувствуют, как ее любовь сгущает ночь и окружает их сердца. Она подумает: Неужели мне не удалось защитить обломки их жизней? Неужели я, как все матери, проиграла? Но она улыбнется, сознавая себя в золотом ореоле, окутавшем ее плечи, чтобы еще раз они сочли ее несокрушимой.
Жонас
Накануне, когда он говорил с матерью по телефону, у него и в мыслях не было, чтобы они с Хишамом уклонились от этого ужина. Он исполнял этот долг из страха ее обидеть, но всегда боялся того мига, когда вся семья садилась за стол в отсутствие отца. Они разыгрывали спектакль единения, и каждый из кожи вон лез, чтобы показать себя в самом лучшем, самом неверном свете. О нем они старались не говорить, и Жонас не знал, хранят ли они молчание из уважения к горю Луизы или боясь того, что могут открыть об Армане.
Хишам был в ванной. Вода журчала о поддон душевой кабины. Жонас больше не мог уснуть и следовал по воображаемой линии вдоль торса, потом живота Хишама, туда, куда лилась вода, обжигая кожу. Когда он думал о нем, на картинку всегда накладывалось воспоминание о Фабрисе. Это утро не стало исключением. День пройдет так: Хишам отправится в свой кабинет, потом совершит утренний обход пациентов. Жонас пойдет на озеро брать пробы. Оба знали, что вечером они ужинают у матери Жонаса. Будут его брат Альбен, Фанни, старшая сестра, их мужья-жены и дети.
Хишам, как обычно, не выказал никакого недовольства, когда Жонас сказал ему про ужин. Это чуточку вялое благодушие тронуло его с их первой встречи, когда Хишам вошел в ту больничную палату. Чуждый их прошлому, он никого не судил, ни на кого не держал зла, он вошел в их круг непринужденно и с неподдельной радостью. Почему же тогда Жонасу казалось, что они – полная противоположность семье? Среди своих родных больше, чем с кем-либо, он ощущал дистанцию, разобщающую людей, и ему было невыносимо, что Хишам не разделял это чувство. В том ли дело, что они такие разные, или виной была тень отца, всегда нависавшая над ними, таившаяся в них? Они все знали, как терзал их Арман, но знали и то, как каждый из них стремился, на свой манер, поднять знамя его отцовства или избавиться от него, хоть никому это так и не удалось.
При его жизни, возвращаясь с одного обеда, Жонас укорил Хишама за усилия снискать любовь его отца. Он не хотел ни о чем ему говорить, не объяснял ничего, что выглядело бы, облеченное в слова, пафосным или жалким, но то, что казалось ему заискиванием – а на самом деле было лишь формой доброжелательности, – претило.