Такое придумать и представить невозможно!
Взревел Колька Сыч, приходя в себя и подымаясь.
– У-ббб-ю! На месте! Верно, что убил бы он Ваську.
Но невесть откуда взялся Боня, непостижимым образом стал перед Сычом, загородил дорогу. Длинный, худой, как будто нескладный, а не обойдешь его с ходу.
– Пусти, – говорит Сыч. – А то за компанию… Раскрашу.
Боня смотрит спокойно.
– Чего шумишь? Чего разоряешься, спать мешаешь?
А кто уж тут спит. Все приоткрылись, смотрят, чья возьмет. Уже не о Сморчке речь, дело престижем пахнет. Даст послабку Сыч, и пойдет сыпаться его молчаливая рабская империя. Кто станет тогда бояться, за корку служить?
– Та-эк, – произносит Колька Сыч и медленно лезет рукой в карман. – Остренького на закуску захотелось? А, Бонифаций?
– Если достанешь ножик, – предупреждает Боня, голос у него твердый, – измолотим всей спальней. По частям себя не соберешь.
Боня стоит перед Сычом и нисколько его не боится. Смотрит сверху вниз, презрительно губы кривит. А детдомовцы вокруг сбились, кто с чем. С подушками, с поленьями… Грач горшок от цветов прихватил.
И Купец, что рядышком стоял, уже из-за окна выглядывает, следит, чем дело кончится.
– Убирайся отсюда и никогда не приходи! Не пустим! – говорит Боня прямо в лицо.
Оглянулся Сыч, глазки забегали. Нутром почувствовал опасность. У каждого против него накопилось столько, хоть отбавляй. Навалятся кучей, живого места не оставят. Ни один лазарет не склеит тогда Кольку Сыча. А он еще себе нужен…
Он себя любит, бережет от любых потрясений военных, а паче тыловых. Чужими руками привык брать, страх наводить на своих ближних, пугая их друг другом.
Не углядел, прошляпил придурков и шакалов. Первое упущеньице. Сморчка в зародыше придавить надо было. Второе. Боню не пристращал как следует – третье. Он бы молчал, ходил бы паинькой. А нет, погнал бы от детдома к детдому, по всему пригороду, научил свободу любить.
А сейчас время отступить, укротиться, уйти неслышно. Позорно, но за позор он заплатит. Единолично и единовременно, как говорят.
– Ну, ладно, ладно, – отступает Сыч, крутя головой, чтоб ненароком не стукнули. – Не прощаюсь!
Прыгает на подоконник, на улицу. Попадает прямо на голову Купцу. Тот завопил от неожиданности больше, чем от боли.
Сыч ему со зла шурнул кулаком:
– Не стой на пути, трус паршивый! Детдомовцы высунулись в окошко, захохотали. Грачев крикнул ему:
– Правильно, Сыч, бей своих, чтоб чужие боялись!
– Ах, это ты, Грач! – оскалился Сыч. – Я и не знал, что ты умеешь пищать!
– Ну и что, что пищим, – отвечал Грачев. – Зато по-своему, а не по-твоему.
– Пой, птичка, пой, пока не попала кошке в лапы! – только и нашел слов Сыч. Видно было, как он бесился. А тут еще Кузьменыши подали голос. Прямо хором закричали:
– Ты, Сыч, нам не угрожай. Мы тебя нисколько не боимся.
А Толик добавил:
– Васька – человек, а ты зверь, Сыч! Зверь!
– Змея без жала, – сказал Боня и засмеялся. И все засмеялись.
Когда врага бьют, это еще не поражение. Его могут и при битье уважать. Но когда над ним смеются… Вот где крах.
Понял это Сыч, отпихнул скулящего Купца, показал в окно кулак.
– Смейтесь! Не пришлось бы только плакать кровавыми слезами!
– Первый и умоешься! – кричат.
– А ты, Боня, жидовская харя, смотри! Наизнанку вывернем!
– Сам смотри, – кричит Боня, усмехаясь. – Второй раз не выпустим. Руки-ноги перетасуем, а в милиции скажем, что так и было.
– Ха-ха-ха! – заревела спальня.
На втором этаже окна распахнулись. Девочки выглядывают, тоже смеются, показывают на Сыча пальцем.
А тут Грач горшок бросил, как бомба разорвался он у ног Сыча. Отпрянул тот, да поскользнулся на снегу.
Заорал детдом, засвистел, заулюлюкал.
Побежал Сыч, прихрамывая, за сосны, проклиная Купца и шепча угрозы.
– Увидим! Увидим!
А что можно увидеть после того, что все видели? Лето перекантуется Сыч по пригороду, а осенью рванет на Кавказ в поисках сытой и легкой жизни.
– 31 -
На рассвете пошел снег. Он падал отвесно, возникая из серой мглы, и таял, ложась на черную воду.
Все скрылось от глаз за его густой завесой. А потом он поредел, открылись доселе невидимые берега, проявленные как на негативе. Белые деревья, белые дома и белые лодки около белого причала. Все это вокруг темной воды.
Снег Андрею не показался холодным. Странное было ощущение, но после жгуче-ледяной воды хлопья, падавшие на голое тело, казались почти теплыми, липли, приятно щекотали кожу.
Андрей задрал вверх голову, стал ловить снег ртом. Но тяжелые крупные хлопья сразу же забили глаза, и нос, и рот. Он провел по лицу ладонью, как умылся.
Посмотрел на своего спутника; – Как там по-испански дом?
– Каса, – отвечал Шурик.
– Тоже ничего. Но дом лучше. Поехали-ка домой!
– Значит, все? – спросил Шурик, вовсе не обрадовавшись.
Ночные поиски не прошли для него бесследно. Похудел, осунулся, стали заметней глаза. Он будто и сам стал другим. От вчерашнего запуганного и отчаявшегося мальчика не осталось и следа. Появились сдержанность, решимость, даже злость.
Он заставил себя вторично прыгнуть в воду, а потом нырять столько, сколько нырял и сам Андрей. Видно было, что давались эти ныряния не легко.
– Все, – подтвердил Андрей.
Они погребли к берегу и, только выйдя на него, почувствовали перемену вокруг и свою собственную усталость.
Уезжали летом, а вернулись зимой. Уезжали с надеждой, пусть самой крошечной. Вернулись безнадежные.
Солдат накрепко привязал к причалу лодку, посмотрел на озеро. Мысленно попрощался с ним, как и с его глубокой тайной, которую оставлял на дне.
Достал из лодки тряпочку, в нее была обернута винтовка. Единственное, что они нашли. Так он и пошел с этой тряпочкой в руках, нес ее до самого барака.
А тут посмотрел и выбросил. К чему она теперь?
Ввалились в комнату такие неподвижно усталые, застывшие, что не хватало сил присесть.
А их будто ждали. Заохали, забегали женщины, и среди них кнопка, принесли и заставили выпить по стакану самогонки. Потом нагрели таз воды, раздели и вымыли.
Кнопка, то ли усталая от долгой свадьбы, то ли от первого утреннего света, не показалась теперь Андрею молоденькой девчонкой, а женщиной с синячками и морщинками на утомленном лице.
О вчерашнем разговоре она и не вспомнила. Притащила Андрею мужскую рубашку и кальсоны, повела его тихим коридором в свою комнату. На кровати, на диване, на полу спали гости.
Проворно бросила на пол тряпки, велела ложиться, а сверху навалила всего, что было под рукой, и чем-то тяжелым накрыла ноги.
Андрей, едва согрелся, утонул в беспамятном и бездонном сне.
Очнулся, как после обморока, сразу. В комнате ходили и разговаривали люди. Было все то же утро. По расчетам Андрея прошло часа три, не больше. Но чувствовал себя он бодро.
Нашел в головах одежду, сложенную и сухую, и сапоги. Стал одеваться торопливо, но никто не обращал на него внимания. Бегала с посудой кнопка и на ходу улыбнулась ему, видать, так и не ложилась. И другие женщины суетились, занимались сборами жениха.
Теперь Андрей увидел его. Простой парень, русоволосый крепыш, ровня самому Андрею. Ни на шаг не отходил он от своей беременной, это было заметно, жены. А она почти девочка, худенькая, остроносая, с испуганными серыми глазами.
Велели присесть за стол. Посошок на дорожку. Разлили самогонку, стали чокаться и пить. Бабы завели, затянули:
– Пора! Пора! – завопил кто-то в дверях.
Новобранец поднялся, беспокойно оглядываясь.
Бабы заорали, заревели в голос. Обнимали парня, как и его жену, будто и она уезжала.