– Убивать-то некого было. Хватит, Костька, дурака валять. Раз уж встал, поешь… И болтаешь неведомо о чем, а я, глупая, за тобой повторяю… Мели, Емеля, твоя неделя!
– Ладно, – согласился вдруг Костя. – Готовь. – И добавил ни с того ни с сего: – А ведь ты правду сказала. Их, мам, убивать надо!
Она услышала: хлопнула дверь. Выскочила следом, закричала:
– Ты что же? Голодный? Когда придешь-то?
Костя от калитки рукой махнул:
– Я же сказал, готовь… Я приду! – И исчез в улице.
Ничего она не смогла понять про то, что он спрашивал и что думал. Только забыть не могла его странные глаза, в которых был не прежний Костька. Прежний был ее послушный сын, и она знала, что от него ждать. А этот был чужой, хоть тот же Костька, но она про него уже ничего не знала. Она только могла чувствовать, это чувство внушало ей неведомую опасность, которая грозит Костьке.
А тут постучали, снова Вася-сосед попросился. Она забыла про время, не заметила, что смеркалось в комнате.
– Заходи, Вася, – сказала. – Может, чая хочешь?
Он кивнул, присел, костыли к стенке поставил.
– Сынок-то нашелся?
Она головой покачала. Чего объяснять, если сама ничего не поймет про него. Прибежал да убежал, вот и считай как хочешь.
Но Вася так понял, что не нашелся, и успокаивать стал.
– Вот на фронте, – рассказывал, – там по-другому, конечно, но если пропал человек, так он в борьбе с врагом, с фашистом, значит, пропал… Бывало, кто и дезертировал, так тех у нас без суда стреляли… А бывало и так: заснул один на переходе… А мы хватились, нет его! Потом-то нагнал, но опять же судили, в штрафнуху… за отсталость в бою… А здеся… – дядя Вася стал осматривать комнату и на диван посмотрел за печкой, узнал он диван-то, как же, помогал еще тащить Сережке… – Здеся пропасть никто не может! Так я думаю!
Тетя Тая, вспомнив про мужа, всхлипнула, очень ее разговором о фронте сосед Вася расстроил.
– Чего вы кричите-то… Я ведь сама не знаю ничего… Он же еще глупый, малой еще…
Вася понял промашку, стал утешать:
– Постой… Не расстраивайся, – сказал. – Он у тебя щуплый?
Тетя Тая кивнула.
– В форме такой серой, с ремешком ФЗО? Да? – Вася обрадовался. – Видел я его! Он все около дома Зины ходит… Ну знаешь, которая племяшку-то замуж выдает…
– А Костька там что? – спросила тетя Тая. И не дождавшись, пошла, поставила чай. И в уголке слезы вытерла.
Потом они пили чай, говорили про войну и про мужа тети Таи, а Вася рассказывал про смоленскую деревню Ляхово, что они освобождали. Там, значит, немцы человек полтораста в избы загнали да и спалили всех! А почему он говорил, почему вспомнил-то… Видать, про ту деревню думал все на Украине, где семью его сожгли…
– Ох, горе-то какое! – охнула тетя Тая.
– И дети малые, и девочки… И старики… Вот это горе! Ты думаешь, Таисья, у меня ноги нет? – спросил дядя Вася. – У меня вот тут выжжено, – и показал на грудь.
Тетя Тая поколебалась, но предложила:
– Может, того… У меня в бутылке-то осталось… Самогонная…
– Выпил бы, – сразу сказал дядя Вася. – Только прямо скажу, Таисья, пока я тверезый, я держусь… А как выпью, я заплакать могу. Ты уж не удивляйся, четыре года на передовой…
Дядя Вася помолчал, он вспоминал о своем, а тетя Тая о своем. Но оба думали о войне, какая она страшная, что землю всю опустошила, и люди стали другие, обожгло их огнем изнутри. Война как большой пожар, там, на фронте, в огне, но и в тылу доставало.
А Вася-сосед, махнув рукой, сказал:
– Знаешь, Таисья, ты налей мне рюмку-то… Только если заплачу, ты не успокаивай… Война, понимаешь, это вот что: умереть, а потом заново родиться. Только много дружков там осталось, которые уже не увидят нашего дня, который скоро наступит… Я родился, а они гниют… Вот земля, когда на ней термитный снаряд упадет, говорят, сто лет родить не может. А душа, у ней какой запас? А может, и мы, Таисья, еще жить способны? Может, мы только кажемся, что ничего в нас живого нет, а может, живое-то есть?
Вася принял водку, выпил, не закусывая, и запел. Странную песню запел. И даже тетя Тая заплакала, когда ее слушала.
Брала русская бригада
Галицийские поля.
И достались мне в награду
Два железных костыля…
Из села нас трое вышло,
Трое первых на селе.
И остались в Перемышле
Двое гнить в чужой земле.
Я приду в село родное,
Дом сложу на стороне,