Выбрать главу

„Ну, — думаю, — куплю фунт карамели отцу к чаю, может, тогда пройдет у него кашель“. И еще раз мне повезло. Ох, тут я вошел в азарт! „Ну, мама, — думаю, — на этот выигрыш куплю муки, целый куль муки. Как проголодаемся, ты наваришь мамалыги. Отец поднимется с постели, и у нашего Федораша окрепнут ножки, а то они совсем мягкие и не держат его… Эх, мама, бедная моя мамочка!“ Вдруг подходит ко мне тип, видно, из ихних главарей, толстый такой, похожий вот на этого, и ставит монету. „Попытаю и я счастья“, — говорит, а сам улыбается мне. И проиграл. Такую рожу скорчил — вот-вот заплачет. Но все-таки — была не была! — поставил еще один лей. Когда пришла его очередь, он высыпал кучку денег побольше, перекрестился и подбросил монету вверх. „Как бог даст“, — говорит. Монета упала „орлом“ вверх — выиграл он. У меня еще были деньги, и я поставил. Снова „орел“ — опять он выиграл.

Двое из его компании вышли из игры — денег, мол, у них нет. Монета его падает, катится и вот… Я хорошо видел, что она упала „орлом“ книзу. Нагибаюсь уже, чтобы взять выигрыш. Вдруг кто-то кричит: „Орел!“ Я смотрю — и правда, „орлом“ кверху. „Орел“, как на всех монетах, с королевской короной на голове, а в клюве крестик держит. Из всех парней, которые тут стояли, один я и остался в игре, я да этот их главный. Остальные все уже повытряхнули свои денежки. Ну, скоро и у меня засвистел ветер в кармане — ни гроша! „Что, пострел, обрили тебя наголо? — спрашивает меня этот шарлатан и карманы мои ощупывает. — Да, чистенько“, — говорит, а сам смеется. Потом поплевал на монетку, чтобы не сглазить, положил ее в верхний карман жилета и пошел себе.

Люди, которые раньше вышли из игры, увязались за ним — хотели уговорить его отдать им деньги. А он знай себе в кармане монетками позвякивает да посмеивается им прямо в лицо. Один как схватит его за карман да как закричит: „Отдай нам нашу часть! Мы ведь хорошо видели — монета твоя фальшивая, орлы с обеих сторон!“ Завязалась драка. Ну, где уж тут было мне свои деньги обратно получить!

Помолчав, Доруца тихо продолжал:

— В тот год, поздно осенью, когда уже лопалась кожура ореха, а по утрам все покрывалось инеем, умер мой отец. До последней минуты он все молил бога продлить его дни, хотя бы до тех пор, когда расцветет вишня. Но нет, умер. Не дождался, не увидел Федораша нашего на ногах. Прикатила зима. Холодно, дров у нас нет. Стены от инея сверкают, словно драгоценными камнями разукрашены. Федораш ползает по полу. Живот у него, как бочонок, раздуло, а косточки все мягкие. Не живет, не умирает. И вот однажды приходят к нам полицейский с сержантом. Полицейский оглядывает все углы, а потом как заорет:

„Где матка твоя?“

„На работе“, — отвечаю.

Полицейский подумал, подумал и говорит:

„Расписаться умеешь? Дай ему, пусть приложит палец!“ — кричит сержанту.

А Федораш наш, синий весь от холода, подполз к ногам полицейского, поднял ручонки и просится к нему. Полицейский кричит мне:

„Забери его отсюда!“

Не успел я приложить палец, как полицейский вырвал у меня из рук бумагу.

„Ладно, хватит! — говорит. — Вот, держи портрет его величества! И смотрите у меня, чтоб он как следует висел на стенке, иначе плохо вам будет!.. Матке своей скажи, чтобы явилась завтра в полицию с десятью леями в зубах. Слышь ты? С десятью леями!“

Потом глянул еще раз на Федораша и пошел к двери, а сам бормочет:

„Живут, как свиньи, отребье этакое!“

Посмотрел я на портрет короля. На короне у него орел, тоже держит крестик в клюве. Свернул я портрет в трубку. „Не повешу его на стенку! И маме ничего не скажу о десяти леях“. Но тут же подумал: „А полицейский. Изобьет он ее. Они ведь такие… Зверье!“ Так ничего и не мог придумать. Вечером, слышу, идет мать. Скомкал я этот портрет да забросил его далеко в печку. Все равно маме нечем платить.

Доруца остановился. Глаза его, задумчиво следившие за кучкой оборванных ребятишек, блеснули.

— С тех пор терпеть не могу я этих орлов! Всюду они: на монетах, на государственном гербе, на знаменах. Ненавижу я их! До смерти ненавижу!

Фретич внимательно слушал товарища.

— А я не знал ни матери, ни отца, ни братьев, — сказал он, когда Доруца замолчал. — А как мне хотелось их иметь! Увижу иной раз бедную женщину — и сердце так и сожмется: „Моя мать…“ В сиротском приюте нам ежедневно кричали, что мы подзаборники, что из таких выходят только преступники и убийцы… Вот ты, Яков, говоришь так ласково — „мама“. А я это слово как произносил! У нас ведь тоже были „мамы“. Иногда нас предупреждали, что в приют придет дама-патронесса. Ну, конечно, сразу пол мыть заставляли и все такое. И все твердили, что мы ей жизнью обязаны, что ее хлеб едим. Потом приезжала эта дама, и мы должны были хором с ней здороваться, называть ее „мамочкой“. Эх, Яков, сколько у меня за эти годы злобы накопилось к этим „мамочкам“ да „папочкам“!.. Ух, до чего ж ненавижу их!..