«Уж поскольку у старика дошли руки до работы, он ее не оставит. Гляди-ка, так и вонзился в эту медь!» Господин Фабиан на цыпочках отошел от мастера и неслышно покинул будку. Быстро и легко спустился по ступенькам лестницы, что-то насвистывая. Он был очень доволен, хотя его и раздражал хор голосов, доносившихся снизу из слесарной.
В полутьме слесарной ученики пели.
Как знать, кто это пел! Может быть, парнишка, который пока и рта открыть не смеет и после сигнала «гасить свет» широко открытыми глазами всматривается во тьму дормитора[1], надеясь, что ему приснится милый образ матери? А может, маленький пролетарий, который так и режет правду и называет вещи своими именами? Или тот, про кого говорят, что он «слышит инструмент рукой» и считает, что «уменье дороже именья»?.. Как различишь в хоре голос отдельного певца? В хоре все голоса звучат широко, свободно, мужественно. Ведь в песне выливаются и страсть, и ненависть, и печаль:
Плечом к плечу, столпившись возле станка посреди мастерской, ребята поют.
Нежная мелодия печально трепещет в полутьме мастерской. Но вот голоса крепнут, мужают, ширятся:
В нескольких шагах от певцов работают кузнецы.
Вслед за каждым вздохом мехов угли в горне разгораются, потом снова чернеют, и лица кузнецов то выступают, то снова тонут в сумраке.
Моломан, отсекая куски раскаленного железа, все время искоса поглядывал по сторонам. Нетерпеливый Доруца, не в силах усидеть на месте, то и дело приставал к кузнецу:
— Ну скажи же, дядя Георге! Вот я и Фретича уже привел.
Кузнец притворился, что не слышит. Немного погодя, отослав с различными поручениями одного за другим своих помощников, он постоял, прислушиваясь к печальной песне, а потом сурово прикрикнул на Доруцу и Фретича:
— Ну, вы, студенты! Беритесь-ка за молоты! Ныть вы все умеете!
Вынув из огня два раскаленных бруска и положив их на наковальню, он коротко приказал:
— Давай!
Доруца с одной, Фретич с другой стороны наковальни принялись бить по железу молотами.
— Эй-гей! — приговаривал Моломан, как будто обращаясь к брускам. — В воскресенье в семь часов вечера будьте у карусели на рогатке[2]. Гербы с фуражек и номера с рукавов снимите, но держите их в карманах. Когда будете возвращаться, все должно быть пришито на место. Стало быть, не забудьте иголку и нитки. Поняли? Имейте при себе увольнительные билеты в город. Чтоб все было в порядке!
— Ты будешь нас ждать там? — спросил Доруца, задержав на мгновение молот на взмахе.
— Давай, давай! — с прежней суровостью прикрикнул на него кузнец, сам с размаху ударяя молотом по наковальне.
Парни старались не отставать от него.
— Там вас встретит девушка…
— Девушка?
— Да. — Моломан озабоченно перевернул брусок. — Она вас знает.
— Знает?
— Стало быть, — закончил кузнец, не обращая внимания на удивление парней, — приходите точно в семь, не раньше. А имя мое вы с сегодняшнего дня забудьте. И вообще держите рот на замке. Конспирация… Понятно? А теперь ступайте!
Оставшись один, кузнец выпустил молот из рук, прислушиваясь к хору слесарей.
— Эх, бедняги!.. — вздохнул он глубоко. — Хорошие ребята! Хоро-шие…
Когда по зову директора привратник Аким явился в канцелярию, господин Фабиан уже собирался уходить.
— Пусть Штефан в девять часов утра подаст мне бричку. Звонок на ужин дать сегодня часом позже. Подъем завтра — часом раньше… Впрочем, Стурза все тебе скажет подробнее, — распорядился он.
Аким вышел во двор вслед за директором.
Небо над городком было звездное, высокое. В вечерней тишине земля паровала — теплая, благоуханная земля. Из слесарной доносились тоскливые слова песни:
Дребезжа всеми гайками, бричка тяжело грохотала по разбитой мостовой.
— Н-но-о! — Кучер Штефан, которого ученики звали дядей Штефаном, — одна тень, а не старик, — изо всех сил дергал вожжи, стараясь объезжать ямы и большие камни.
Несмотря на ухабы, которые, казалось, вытряхивали душу, господин Фабиан старался держаться в бричке с обычным достоинством. Откинутая голова, выпрямленный стан, вся представительная осанка директора должны были показать его полное презрение к окружающему. Но тряска, прерывистый стук колес, наскакивавших на камни, и хриплые окрики тщедушного старика все-таки действовали на нервы и придавали лицу господина Фабиана несвойственное ему кислое выражение.