Не без. некоторой стыдливости я должен признаться, что в те дни я любил семилетнюю пухленькую Акботу[2]. Она отвечала мне полной взаимностью: то ущипнет за щеку, то обоими кулачками толкнет в грудь, то покажет язык и тотчас скроется в юрту. Она улыбалась сердито, сердилась с улыбкой, и мне всерьез казалось, что в ней есть что-то от козленка. Я любил ее всей душой и торопился скорее достичь двадцатилетнего возраста, чтобы посвататься к ней. Для этого случая были намечены мной и сваты. Например, заведующий красным уголком, который был человеком весьма опытным в этих делах и поддерживал всякую аульную лирику, или завмаг райпотреба. Этот на свадьбах умел произносить самые пылкие речи: старик берет в жены молодую — он найдет в этом извечную тягу человечества к юной весне; женится молодой жигит на женщине в годах — он повернет все наоборот и начнет говорить о стремлении юности поскорее познать мудрость зрелости. Свадьба двух молодых людей рождала в его воображении сказки Шехерезады и вереницу рассказов о собственной молодости, словно он хранил юность в течение долгих веков и по меньшей мере раз семьдесят был влюблен. Все знали его рассказы, привыкли к ним и прощали их, как люди прощают друг другу маленькие слабости.
Словом, сваты у меня были твердо намечены, и я питал невольное уважение не только к ним самим, но и к их коровам, которых мне приходилось пасти. Самое главное теперь заключалось в том, чтобы поскорее добраться до необходимого возраста. Не раз я мечтал, что как-нибудь утром проснусь сразу двадцатилетним жигитом. Но иногда фантазии подобного рода совершали головокружительные повороты: а вдруг Акбота раньше меня достигнет своего двадцатилетия и выйдет замуж за кого-нибудь из «активистов»? Девочке это проще. Правда, я старше ее на три года и даже, как старший, дважды в жизни поколотил ее. Потом мы с ней вместе ревели. Но она, будущая моя жена, всегда казалась мне хитрее меня.
В те времена мы еще не знали закона, по которому восемнадцать лет являются гражданским совершеннолетием и юноша включается в списки молодых избирателей — становится жигитом. Неписаный казахский закон возглашал: «Ты жигит, когда исполнится двадцать лет с той поры, как ты издал свой первый крик на земле…» И вот, чтобы добраться до этого рубежа ранее Акботы, я пустился бегом в странствия по просторам жизни.
Нет, я, конечно, шучу. Причина тут крылась в другом.
Я почти не помню подробностей своего детства. Оно пролетело, как брошенный мяч, стукнулось о стену, отскочило, подпрыгнуло на месте и замерло. И вот мне уже десять лет. Я стою перед стадом коров, расползающихся по берегу реки, как гусеницы по дереву. На песке лежит моя собственная утренняя тень, длинная, удивительно отчетливая, и, как я сам, удивленно глядит на первое мое столкновение с жизнью. На ней тот же вислоухий малахай, тот же отцовский чапан, что и на мне, и в руках моя пастушья палка, полученная от старшего брата, который ушел на строительство в Гурьев. Рассмотрев свою тень, я показался себе в отцовском чапане вполне солидным человеком и с гордостью зашагал к реке, опираясь на длинную палку. Но Кара-Мурт подъехал ко мне и ясно высказал мысль: «На сорок ночей в сарай». Это вдруг подкосило всю мою гордость, и я заплакал, а тень моя, словно передразнивая, тоже стала тереть глаза.
До этого дня все шло хорошо. Я был достойной сменой старшему брату. Все мои коровы к вечеру неизменно оказывались на своих местах. Я никогда не сбивался со счета. Но сегодня, считая и так и этак, я не мог досчитаться одной молоденькой телки. Хуже всего было то, что пропавшая телка принадлежала самому Кара-Мурту (как, впрочем, и добрая половина нашего «колхозного» стада). Вор ли, волк ли был повинен в этой пропаже — так или иначе, телки не хватало. Я великий мастер считать и не мог обсчитаться. Может быть, это произошло, когда я улетел в какой-нибудь дальний край на пылком скакуне мечтаний. Проклятая телка сгинула, будто ее и не было, опасность немедленного заключения в сарай нависла над моей головой, и я пустился в бегство. Может быть, я бежал от страшной угрозы Кара-Мурта, а может быть, на моих ногах бежала к городской новизне застоявшаяся веками аульная жизнь, однообразная, как спящая степь, где синие волны миража рождают моря, до которых вовек не добраться. Кто знает? Может быть.
Так или иначе, я пустился бежать вдоль реки Урал, но с вершины ближнего холма оглянулся назад. Брошенное мной стадо плавало, как в море, в высоких хлебах. Надо было вернуться и выгнать их и уже потом со спокойной душой снова пуститься в путь. Я так и сделал.