Я побежал к реке. Все тело горело и невыносимо чесалось от комариных укусов, требуя обработки всеми десятью ногтями. Бережно сложив свою одежду под крутояром и недоверчиво обозрев окрестности, я вошел в воду.
— Это ты там лежал под ларьком, как покойник? — услышал я голос.
Я оглянулся. Двое парнишек вразвалку спускались к реке. Один был высокий, стройный подросток, до пояса голый, другой — моих лет и хромой.
— Я пока еще не покойник, — откликнулся я и выжидательно поглядел на них, готовясь, как полагается, к драке. Одиночество делает человека осторожным и решительным. Я не очень-то их испугался. Выхватив из воды какой-то твердый предмет, оказавшийся костью верблюда, я ждал нападения.
— Ого! Вот так малый! Уже точно, что наш! — мирно отозвался старший из них и, ловко приплясывая, начал спускать с себя подобие коротеньких штанов, а вслед за тем с трогательной нежностью принялся раздевать младшего своего товарища. Затем ловким ударом ноги он скинул свои одежды с обрыва, поразив меня великолепной небрежностью, с которой он относился к своему достоянию.
III
Взяв на руки хромого парнишку, старший спустился к реке. Я подумал, что это братья, и вспомнил своего старшего брата: он тоже был где-то здесь, в Гурьеве. Как его здесь найти?..
Подросток, бережно опустив в воду младшего, обратился ко мне:
— Что это, волки тебя терзали?
— Комары злее волка! — ответил я.
Все тело мое в расчесах. С завистью глядя на гладкую темно-коричневую кожу собеседника, я рассказал свою историю.
— Зудит? — спросил младший, сочувственно коснувшись моего плеча бледными тоненькими пальчиками.
— Ой зудит! — подтвердил я.
— Давай-ка, Борашик, побороним! — И старший принялся обрабатывать меня всеми десятью ногтями.
— Как тебя звать? — спросил он.
— Каиргалий, — бойко ответил я. — А тебя?
— Меня Шегеном, а это Бораш, Боря. Мое имя никак не придумаешь изменить, чтобы было ласково. Зови меня просто — Шеген-ага: я ведь постарше обоих вас буду.
Шеген стал вертеть на все лады мое имя, подыскивая ласковую форму: Каиргалий, Кайруш, Каир…
— Нет! — убежденно сказал он. — Из этого ничего не выйдет. Мулла испортил твое имя, а такому парню, как ты, нужно хорошее имя.
Он приставил ладони к своим ушам, как это делают муллы при наречении новорожденных, и торжественно произнес:
— Отныне имя твое Костя. Как Костя пойдешь по пути жизни, как Костя будешь отвечать перед аллахом и его пророком!
— А мать что скажет? Костя ведь русское имя…
— А где твоя мать?
— В ауле, в Кайракты.
— Ты что же, собрался домой возвращаться, к мамке? — спросил Шеген, вдруг прекратив свои операции на моей спине.
— Не-ет! — не очень уверенно возразил я. Мне не хотелось его огорчать.
Шеген с новым усердием вернулся к «боронованию».
С этой минуты я стал Костей.
Бораш был бледным, нежным, как девочка. Его добрые глаза, иссиня-черные, как у новорожденного теленка, удивленно глядели на все новое. Он легко впадал в восторг и в обиду. Глядя на него, легко было понять, как с ним разделывалась мачеха. Он был не способен к тяжелому труду. В выражении его лица был оттенок какой-то сердечной печали, который не исчезал даже в улыбке. Я передал ему, что сказала старушка, торговка айраном. Бораш улыбнулся, но искра радости, на мгновение просиявшая в его глубоких глазах, тут же угасла.
— Ишь какой ты избалованный! Хватит! Хватит с тебя, иди! — воскликнул Шеген и шлепнул меня по спине.
Шеген поднял Борю и стал карабкаться на берег. Я тоже сзади вцепился в него. Он молча вытащил нас обоих, Бораша осторожно поставил на песок, а меня со смехом швырнул так, что я отлетел на несколько шагов.
С утра Урал хмурился, но теперь он ласково подставил солнцу открытую грудь. Возле моста плескались бесчисленные ребятишки рабочего поселка и четвероногие их друзья — собачонки. Детский галдеж над рекой сливался с криками чаек.
Шеген был худощав, бронзовое тело его упруго и гибко. Громко смеясь, он открывал ряд белых зубов. На высоком лбу не отражалось и тени недовольства жизнью. Видимо, чувство независимости и ощущение свободы были главной радостью его жизни. С завистью оглядев его, я решил непременно стать точно таким же, как он.
Шеген внимательно осмотрел мои израненные в бегстве ноги. При этом он рассуждал, как философ: