Когда мы подошли ближе, я смогла разобрать слова «тут брод в километре…» и «уходите немедленно!..» Девушка прижимала к груди руки, плакала и что-то пыталась объяснить командиру. Она несвязно говорила о немецких самолетах, о том, что ей нечем кормить детей и что у них больше нет сил идти дальше. Эта группа детей не была в нашем эшелоне, она пришла из другого места, но за ними тоже гналась война.
Командир назвал девушку дурой и добавил несколько совсем уж нехороших слов. Он кричал, что вот-вот в атаку пойдут немецкие танки, что у него приказ оборонять «этот проклятый понтонный мост» и что девушке с детьми нужно было подойти раньше, когда был он был еще цел. У командира были тоскливые, больные глаза и какой-то странный, словно изогнутый судорогой, рот.
Я больше не могла стоять на ногах… Я опустилась на землю и закрыла глаза. Нет, я не уснула, а, наверное, просто потеряла сознание от дикой головной боли. В том кошмаре, в который я провалилась, я увидела зеленые «цветы» разрывов и услышала вой немецких пикировщиков. Наверное, я плакала… Я хотела уйти, спрятаться хоть под землю от этого ада, но война продолжалась и не отпускала меня даже в бреду.
Я не знаю, сколько времени прошло, но в конце концов меня растолкала женщина в черной безрукавке. Я быстро поняла, что идет бой… Черный танк горел и от него, в нашу сторону бежали дети. Мне показалось, что они появляются откуда-то снизу, едва ли не из-под гусениц танка, что малышей очень много, что их одежда похожа на дорогие и праздничные фантики шоколадных конфет и что их вот-вот подхватит и унесет сильный ветер.
Где-то отрывисто и часто стучала автоматическая пушка. Женщина в черной безрукавке крикнула мне, чтобы я уводила детей в сторону брода и спросила, где Мишка. Потом… Я плохо помню, как я оказалась у брода. В памяти остались разве что узкая тропинка, прибрежные заросли осоки и чья-то спина, туго обтянутая гимнастеркой. Со мной были малыши — человек десять-двенадцать — и я не знала, как нам перейти на другую сторону реки. Брод оказался довольно глубоким — не меньше метра — и даже мне, одиннадцатилетней девочке, было бы трудно перейти его.
Я плакала и не знала, что делать… Где-то неподалеку все еще шел бой и я по-прежнему слышала выстрелы автоматической пушки. Потом стали подходить раненные солдаты… Те, кто мог это сделать, брали на руки детей и шли на ту сторону. Я видела командира танка, которого вели под руки его товарищи… У него была перебинтована голова, а окровавленная повязка закрывала глаза. Когда он услышал, как плачут дети, командир приказал, чтобы его оставили на этом берегу и взяли детей. Его товарищи смогли взять трех малышей.
Наверное, я уходила с последней группой… Солдаты взяли меня, двух оставшихся ребятишек и командира танка. Я уже не слышала выстрелов автоматической пушки и от этого было еще страшнее.
Уже на другом берегу я оглянулась и мне показалось, что я вижу, как к броду идет пожилой солдат с забинтованной рукой, а за вторую его держит маленький Мишка. Солдат сильно хромал, а Мишка часто оглядывался назад… Мне было плохо видно, мешали заросли осоки.
Мы добирались до железнодорожной станции только вечером, провели на ней всю ночь, но я больше не видела маленького Мишку. Уже в поезде мне приснился сон: солдат с забинтованной рукой переходит брод с Мишкой, а сзади, на берегу, хохочут немцы. Этот сон повторялся бесчисленной количество раз и прекратился только летом сорок седьмого года…
Знаете, я никогда не буду спорить с простой истиной что война — самое чудовищное, что может случиться с людьми. Война не только убивает, она уродует все и вся, она коверкает человеческие судьбы, пространство и время. Для меня она сосредоточилась в двух картинах: в первой от горящего танка разбегаются дети и во второй, как солдат с забинтованной рукой переходит брод с маленьким Мишкой.
Наверное, мне больше нечего сказать… Да и так ли много я рассказала? Но я не хочу, чтобы память о той Великой Войне ушла вместе со мной. Люди должны это помнить…