Выбрать главу

А утром, когда с горной вершины открылся ему залитый солнечным светом бескрайний простор, Сашей овладело такое чувство, будто все это безраздельно принадлежит ему. Ему одному. Даже больше: не просто принадлежит — он сам все это открыл, сам сотворил. Разве не правда? Разве одолеть — это не значит сотворить? Разве впервые увидеть — это не значит открыть?

Будь Саша музыкантом, композитором, он сложил бы гимн или симфонию. Будь Саша живописцем, он, наверное, создал бы замечательные картины. Вот проплыли внизу облака, и Саша подумал о том, что человек, у ног которого пасутся облака, не может быть ни слабым, ни безвольным.

Стада облаков. Нет, табуны вольных, взлохмаченных степных коней. Вот проносится мимо наперегонки с ветром крылатый небесный скакун. Какая пышная грива, какая гордая, красивая голова! А на серебристой спине скакуна всеми цветами переливается маленькая радуга.

Солнечное тавро.

Будто в забытьи шептал Саша Сафонов только что рожденные строки, и они тоже переливались всеми цветами радуги, они тоже были мечены солнечным тавром.

Первое стихотворение!

Это было неожиданное чудо. Его нельзя было держать при себе, его надо было немедленно отдать, подарить. Но кому? Сергею? Товарищам? Они рядом... И тогда Саша Сафонов увидел лейтенанта Громова. Он показался юноше воплощением того духа преодоления высоты, которым дышала его первая песня. Кому же еще можно преподнести ее?! Только ему! Ему по праву предназначены эти звонкие строки.

И вдруг резкое, оглушительное, как удар грома: «Не разрешаю! Кругом марш!»

Все рухнуло. На Сашу никто никогда не кричал. Все рухнуло. Никто никогда не оскорблял Сашу. А тут: «Чучело огородное». Все рухнуло. Остались лишь обломки. Только обломки. И Саша Сафонов под ними — раздавленный, уничтоженный.

3

— Понимаешь, Сережа: это так тяжело, так больно. Мне и жить больше не хотелось.

— Глупости! — Сергей поднялся. — Глупости, — повторил он. — Много ты о себе воображаешь, Сафонов. Сам себе пан, сам себе владыка, сам себе голова и сам себе пуп... пуп земного шара. А настоящие люди по-другому думают.

— А где они, настоящие? — усмехнулся Сафонов. — Что-то не вижу я их. Может, твой лейтенант Громов настоящий?

— Оставь его в покое. Не знаем мы еще лейтенанта. Вот послужим с ним, увидим, какой он. Может, он такой, как и ты, а может, и другой.

— А я какой?

— Ты? Себялюбец ты, вот кто...

— Я?!

— Ты!

Теперь они уже оба стояли. Грудь в грудь. Взгляд во взгляд. И глаза у обоих недобрые, непримиримые.

— Все вы мастера оскорблять. — Голос Саши дрогнул, осекся от обиды. — Он кричит, и ты кричишь. Нашел себялюбца. Это я, по-твоему, себялюбец? А твой чудесный лейтенант... Он еще на митинге кричал: «Товарищи! Если понадобится, я готов отдать свою жизнь». Он готов! А я, по-вашему, не готов? Да я хоть сейчас, сию минуту... если нужно... вот так, не дрогнув, умру.

— Опять слова, — поморщился Сергей. — Громкие слова. Готов умереть. А я тебе не верю. Ты сначала служить научись. Да, да, службой это докажи — простой, обыкновенной, каждодневной. А то слова и слова. Любите вы красиво поговорить. А люди отродясь таких слов не говорили, но понадобилось — пошли на смерть. Слыхал о таком?

— Слыхал. — Саша подавленно вздохнул и опустил глаза. — Что верно, то верно. Слишком много мы громких слов произносим. Да и ты... как фраза, так обязательно несколько громких слов. Громких, и тут уж ничего не скажешь... правильных. Очень правильных — не возразишь. И весь ты, Сережа, какой-то со всех сторон правильный. Удручающе правильный. Не человек, а геометрическая фигура. Равнобедренный треугольник. Ты не обижайся, Сережа, — это правда. И всех и все ты меряешь этим правильным треугольником. А как что не сошлось по мерочке, начинаешь агитировать. Агитируешь, агитируешь...

— Я тебя агитирую?! Да провались ты со всеми потрохами. Нужен ты мне...

— Выходит, что нужен, — спокойно возразил Саша, и в глазах его впервые за весь разговор вспыхнул лукавый огонек. Но Сергей этого не заметил.

— Нужен ты мне, Сафонов... как прошлогодний снег. Да пропади ты — я пальцем не пошевелю. Стану я с тобой еще возиться. Стану я тебя агитировать. Знаю — сейчас ты скажешь, что я не чуткий, не отзывчивый, а ты — нежная душа, ты чуткий? Ты душу мне свою изливаешь, а в мою ты хоть разок заглянул? Да что там. Жди от такого. Ему, видите ли, тяжело. Он, видите ли, переживает. А мне, думаешь, легко? Может, по-твоему, меня готовым солдатом мать родила? Ошибаешься. Я до армии кем был? Бригадир проходчиков. Самостоятельный человек. Со всех сторон почет и уважение. Как собрание — меня в президиум, как праздник — портрет в газете. Начальство ко мне по имени-отчеству, о разных делах шахтерских советуется. Меня и в обком приглашали для делового разговора. А здесь в первый же день сержант Фориненко: «Выньте руки из карманов». Вынул. Знаю — глупая это привычка, а все же обидно. И начал меня товарищ сержант гонять: «не так ходите», «не так стоите», «не так отвечаете». Все ему не так. И дышу не так. Пуговица у меня на гимнастерке оторвалась. Я не заметил, а сержант сразу увидел. «Рядовой Бражников, куда вы девали третью пуговицу?» — «Не знаю, — говорю. — Я, товарищ сержант, на «гражданке» костюмы себе заказывал у хороших портных. Платил им что следует, и пуговицы они пришивали крепко. Навечно. А эту гимнастерку халтурщик, наверно, шил». У сержанта даже глаза на лоб полезли. «Разговорчики! Рядовой Бражников, даю вам десять минут для того, чтобы пришить пуговицу и подумать о боеспособности нашей армии».