В служебном употреблении фигурировало понятие «демянская крепость», но в обиходной речи мы называли «котел» «графство Брокдорф» по фамилии генерала, командовавшего корпусом.
Днем и ночью военно-воздушные силы на старых «юнкерсах-52» перебрасывали грузы для войск и, возвращаясь обратно, вывозили раненых и больных. Самолеты летали и в снежный буран, и при слепящем зимней солнце, в сопровождении истребителей и без них. На малой высоте, под бешеным огнем зенитной обороны и пулеметов, они летали над почти стопятидесятикилометровой полосой, занятой противником. Пилоты оглядывали небо, опасаясь, как бы невидимые из-за слепящего блеска солнечных лучей советские истребители не обрушились на группу транспортных самолетов. Большинство тяжело нагруженных «юнкерсов» было сбито.
У самого края «котла» противник построил ложный аэродром, настолько похожий на аэродром в Демянске, что с воздуха было трудно отличить один от другого. Немало наших машин при плохой видимости там приземлялось, и их принимали красноармейцы. Многие самолеты терпели крушение при посадке в Демянске либо были при заправке или погрузке на месте стоянки уничтожены советскими бомбардировщиками.
В таких условиях снабжение с воздуха было более чем недостаточным. Мы голодали всю зиму. Почти все конское поголовье нашей дивизии перекочевало в полевые кухни. Этот выдвинутый «плацдарм» в районе Валдая ни в коем случае не продержался бы четырнадцать месяцев, а остаток находившихся в засаде дивизий никогда не удалось бы эвакуировать, если бы генералу Зейдлицу не удалось из Старой Руссы пробить дорогу к «котлу».
Эта узкая артерия постоянно находилась под обстрелом, часто была на многие дни прервана, и ее нужно было снова отвоевывать; но по ней транспортные колонны подвозили боеприпасы и продовольствие.
Особенно опасными для этих путей снабжения оказались так называемые «швейные машины»{39} – небольшие одноместные советские самолеты с превосходными летными качествами. Они появлялись каждую ночь, и сбить их удавалось очень редко. Так как они обычно выискивали свои цели на дорогах, то солдаты прозвали их «потаскухами на шоссе».
Они не только щедро поливали осколочными бомбами, но также сбрасывали листовки, которые были оформлены как пропуска и призывали перейти линию фронта. Кое-кого одолевал соблазн сдаться в плен, избавиться от ужасов и тягот войны. Но все же в то время большее влияние оказывал ряд других факторов: страх, питаемый нацистской пропагандой, внушавшей, что большевики уничтожают пленных выстрелом в затылок, тиски дисциплины и политических «убеждений». Я позволю себе утверждать, что в нашей мекленбургской дивизии вряд ли кто-либо воспользовался этими пропусками, во всяком случае во время первой зимы.
А тот, кто решался на такой шаг, подобно тем немногим, ужо в период нашего наступления перешедшим к Красной Армии, должен был быть убежденным коммунистом и обладать необычайным мужеством. Если кто-либо оказывался на ничейной земле между фронтами, то по нему открывали огонь спереди, а также, угадав его намерение, и сзади, пока ему не удавался спасительный прыжок в укрытие советского окопа.
Атаки советских соединений становились псе более сильными. Перед каждым броском на нас обрушивался массированный ураганный огонь артиллерии, какого мы еще никогда не испытывали. Непрерывные, разрывы снарядов изматывали нервы солдат, когда они, сбившись в кучки в убежищах, ждали сигнала тревоги часовых, которые вынуждены были выстаивать снаружи под стальным градом. Земля перепахивалась снарядами всех калибров. Над поверхностью земли с жутким визгом и хохотом проносились осколки, уничтожая, разрывая, поражая и убивая все, что находилось на линии их полета.
В этом аду наш унтер-офицер медицинской службы Вилли Фишер из Хагена в Вестфалии и его люди с удивительной самоотверженностью оказывали помощь своим раненым товарищам. Когда мы спрашивали, как там дела снаружи, унтер-офицер отвечал со стоическим хладнокровием: «Воздух с сильной примесью железа».
В этом смертельном вихре унтер-офицер Эрих Ровольт из Бад-Зульца с помощью своего «тягача для проводов» тянул и чинил разорванные телефонные провода и восстанавливал связь со штабом. Задыхаясь и, несмотря на жестокий мороз, обливаясь потом, возвращался он обратно в бункер, но на вопрос, как там снаружи обстоят дела, он отвечал равнодушно: «Все в порядке». Позднее он был произведен в офицеры.
Но в этом аду одному солдату изменили нервы. Он через ломоть хлеба выстрелил себе в ногу, чтобы вернуться на родину. Все же ломоть хлеба был недостаточно толстым для того, чтобы остался незаметным пороховой нагар. Было установлено членовредительство, и военный трибунал приговорил его к смертной казни.
Наказание не всех устрашило, потому что многие считали, что еще большее наказание – быть обреченным на пребывание в этом аду, чтобы в конце концов все же сдохнуть. Случаи членовредительства стали учащаться.
Когда противник прекращал атаку, командиры рот усаживались при свете чадящего светильника писать письма женам и матерям павших в бою. Хотя мы часто бывали свидетелями многочасовых предсмертных мук погибающего товарища и не могли ему помочь, мы в сотнях писем писали утешительные фразы: «Он сразу скончался и не испытывал страданий. Он отдал жизнь за фюрера, народ и отечество». А ведь умирающий призывал мать, жену и детей.
Мы посылали на родину вещи, оставшиеся от убитых. Личные знаки разламывались пополам; одна половина посылалась в дивизию при донесении о потерях, другая оставалась при убитом. С фронта донесения пересылались в армию запаса. Людей списывали. Подрастающее поколение становилось пополнением для фронта, но не восполняло потерю мужей, отцов и братьев. Человек становился материальной частью военного механизма.
Из Германии шли письма и посылки; были письма, исполненные оптимизма, потому ли, что пишущий «верил в правое дело», потому ли, что боялся цензуры и возможных последствий; были письма, из которых солдат, находившийся па фронте, узнавал, что его семья погибла при налете бомбардировщиков и, следовательно, уже не существуют его близкие, ради «защиты» которых он сражался. Случалось, что солдаты в отчаянии обращались к офицеру и со слезами на глазах показывали письмо, в котором жена отказывалась от своего мужа; одинокая жизнь стала для нее невыносимой, она сошлась с другим, и теперь боялась, что ей придется, когда муж приедет в отпуск, показать ему ребенка, которого он никак не сможет признать своим, потому что четырнадцать месяцев промучился в «котле» не только во имя «фюрера, народа и отечества», но и ради своей жены… Это порой могло сломить самого отчаянного смельчака.