Мы похоронили его достойным образом. Почти все, кто был свидетелем случившегося, и те, кто позднее об этом услышал, каждый по-своему, но совершенно искренне отзывался с похвалой и восхищением о советском офицере.
Под впечатлением этого героического поступка я также непроизвольно стал менее восприимчив к внушенным нам антисоветским взглядам. Но к более глубоким размышлениям это происшествие меня еще не побудило.
У меня тогда вообще сложилось впечатление, что Красная Армия сражается более упорно и целеустремленно и что теперь по сравнению с прошлым годом ее боевые действия – как разведка, так и операции многих дивизий – основательно продуманы и лучше запланированы. Если теперь Красная Армия была вынуждена совершать отход, то делалось это уже по тактическим соображениям. В первый год войны иногда еще бывали случаи, когда группы окруженных красноармейцев после короткого боя прекращали борьбу, но теперь все дрались до последнего патрона. Они дрались чуть ли не еще ожесточеннее, чем пограничники в первые недели войны.
Правда, мы порой еще брали пленных. Большинство смотрело на нас с лютой ненавистью. Некоторые без обиняков спрашивали, почему мы напали на их страну, и немало было таких, кто решительно заявлял, что мы войну проиграем.
Такой же смысл имели, наверно, и слова, которые, умирая, крикнул советский майор немецким солдатам. Несомненно, в нем говорило не оскорбленное самолюбие офицера, желавшего избегнуть позора пленения, а убежденность в том, что его родина борется за правое дело и сознание такого морального превосходства, которое давало силы бороться до конца и идти на смерть.
Многие признаки указывали на то, что предстоит советское наступление. Наша разведка засекла выход русских на исходные рубежи. Ночью мы слышали гул моторов и грохот гусениц танков, сосредоточиваемых на нашем участке. Все чаще разведывательные отряды прощупывали наши позиции, а различные вылазки явно имели целью захватить немецких пленных.
Во всяком случае, мы должны были всесторонне подготовиться. Для этой цели в дивизии неоднократно созывались совещания офицеров. Три пехотных полка дивизии потребовали, чтобы для укрепления пояса обороны саперы заложили новые минные поля, чтобы наново определили участок заградительного огня артиллерии, кроме того, она должна была откомандировать к пехотным частям дополнительное число наблюдателей, чтобы обеспечить усиленную поддержку со стороны противотанковых и самоходных артиллерийских орудий. Через командование корпуса были затребованы летчики-наблюдатели, которые указали бы бомбардировщикам, и в частности пикирующим бомбардировщикам, где сбрасывать бомбы над обнаруженным исходным районом наступления противника; нужно было также обеспечить в случав атаки поддержку пехоты авиацией.
Одно совещание следовало за другим, нервозность возрастала с каждым днем. Царила предгрозовая атмосфера. Я не могу утверждать, что эти совещания велись небрежно или что принятые в результате меры имели поверхностный характер. При сложившихся условиях все казалось правильным.
Но мне не нравились та манера и тот подход, с которыми оценивались ожидавшиеся потери. В конечном счете вопрос сводился не только к тому, удастся ли удержать наши позиции, но речь шла и о человеческих жизнях. Однако эта сторона дела обсуждалась так, словно мы находились на учебном плацу в Германии и рассуждали о дальнейшем ходе маневров, после которых «победители» и «побежденные» сойдутся в казино за бутылкой шампанского и позволят себе критические замечания.
Мне был не по душе весь стиль 23-й дивизии. Это соединение было приписано к потсдамскому гарнизону. Офицеров для него поставляло старопрусское дворянство. 9-й пехотный полк обычно именовали полком «граф девять», потому что там почти все офицеры были графами или баронами, а выходцы из других сословий составляли ничтожное меньшинство.
До той поры мне редко приходилось встречать такого офицера дворянского происхождения, который мог бы служить образцом как командир и человек, но я встретил много крайне заносчивых типов, для которых солдаты были лишь номерами в донесении о численности роты или батальона. В 23-й дивизии подобное высокомерие преобладало.
На офицерских совещаниях под Ленинградом я, не считая одного полковника еще кайзеровской школы, был единственным офицером из среднего сословия, и никто, подобно мне, не выдвинулся из рядовых. Мне это давали понять.
Я не страдал комплексом неполноценности, наоборот, гордился тем, что стал капитаном вовсе не благодаря своей фамилии или происхождению. Когда я в качестве фельдфебеля преподавал азбуку военного дела кандидатам на звание офицеров запаса, то с достаточной ясностью установил, какими несообразительными порой бывают представители «старинных фамилий». Но здесь меня раздражало, что прочие участники совещания – такие же командиры, как и я, – обращаются со мной, как с офицером «второго сорта».
Когда пришла моя очередь доложить обстановку с точки зрения противотанкового подразделения, я услышал, как один из командиров, полковник, заметил: «Что ж, посмотрим, как себе представляет барон Винцер задачу своего подразделения». Конечно, я вспыхнул от гнева, когда услышал эту насмешливую реплику; мое возмущение было вызвано не только словечком «барон», но и тем, что при обсуждении столь важных вопросов допущены вовсе неуместные выпады, целью которых было напомнить мне, какая это великая честь – возможность высказать свое мнение в таком сиятельном кругу.
Я вспомнил седого советского майора, колыбель которого, вероятно, стояла в какой-нибудь избе. Я вспомнил и о моем обучении на многочисленных курсах, о том, что мне нелегко далось получение офицерских погон. На мгновение я подумал, не отдать ли честь и покинуть совещание.
– Господин полковник! – сказал я и воздержался от приятного ему упоминания титула «граф». – Господин полковник, план действий моих тридцати шести орудий я нанес на карту. Прошу вас проверить. Что касается титула «барон», то господин полковник допустил ошибку. Барон – мой денщик, который каждый день чистит мне сапоги. Мне жаль, что пришлось ему поручить такие обязанности, но он совершенно не пригоден для производства в унтер-офицеры.