– Как смотришь на это? – спросил он молчавшего Серпилина.
– А вы сами? – в свою очередь, спросил Серпилин, не позаботившись скрыть удивление.
– Отношусь положительно, иначе бы не спрашивал тебя, сам понимаешь, не маленький! – с оттенком вызова сказал Батюк.
«Да, вот так, лично недолюбливаю тебя, сам знаешь за что, а согласие назначить тебя начальником штаба все же дал, потому что справедлив. А ты, хоть и думаешь, что знаешь меня хорошо, знаешь меня плохо. То-то!»
Серпилин вместо того, чтобы поторопиться с ответом, все еще молчал.
– Ну, так как же? – уже сердито повторил не обладавший большим терпением Батюк.
Серпилин ответил, что постарается оправдать доверие.
– Пока в Москву съездишь, так или иначе решится, – сказал Батюк. – Если положительно, то, как вернешься, сразу приступишь… Справится Пикин с дивизией?
– Я вам уже докладывал, что он достоин выдвижения.
– Помню, что докладывал, – сказал Батюк, – но тогда ситуация не возникала.
– Разрешите отбыть в дивизию?
– Поезжай, – сказал Батюк. – И особенно под огонь не суйся. Не в твоем Бугре сейчас суть дела.
Сказал так, хотя испытывал уважение к Серпилину за то, что тот не воспользовался законной возможностью улететь в Москву, свалив на других недоделанную черную работу с этим Бугром.
– Только бы погода до завтра не переменилась! Прогноз неважный, может оказаться и нелетная… – уже пожимая на прощание руку Серпилину, сказал Батюк.
Захаров тоже пожал руку Серпилину, но молча, без слов. Да и какие тут слова? В таких случаях человек сам решает свою судьбу, и глуп тот, кто не понимает этого.
Душа человека, только что испытавшего глубокое личное потрясение, но вынужденного заниматься неотложными делами, – как река, где одно под другим, не смешиваясь, с разной быстротой тянут воду два разных течения.
Однажды решив для себя, что он не может уехать в Москву, не закончив дела с Бугром, Серпилин по дороге в дивизию уже не возвращался в своих размышлениях к тому, мог он или не мог поступить иначе.
Сидя в своей «эмке», он думал о будущем бое, о том, что умно сделал, приказав, чтобы его машина шла вслед за ним в штаб армии, – теперь он возвращался без проволочек; времени оставалось мало, и его нельзя было терять, хотя с Пикиным все было уже обговорено и там, в дивизии, пока он был здесь, дело уже делалось.
Теперь в обратном порядке по сторонам дороги мелькало и ползло навстречу все, что он видел, когда ехал в штаб армии, и мысли о том, что и как будет, если он станет начальником штаба армии, возникали сначала мимоходом, а потом все настойчивей.
Но подо всеми этими мыслями, имевшими отношение к делам, которыми ему предстояло заниматься, неотступно шло второе, глубинное течение: у него в Москве умирала жена.
Надо было брать высоту Бугор – а у него умирала жена. Надо было решать, какого комбата посильней поставить на место убитого Тараховского, – а у него умирала жена. Надо будет убрать подальше от дороги, чтобы не разбомбили, второй эшелон батальона связи – а у него умирала жена. Надо будет пробить заблаговременно, до начала наступления, вторую снежную дорогу к фронту, параллельно той, что идет, и не допустить, чтобы ее заранее искорежили, – а у него умирала жена…
Проезжая мимо расположения второго эшелона своей дивизии, Серпилин на перекрестке чуть не столкнулся с выезжавшей с боковой дороги «санитаркой». Шофер «санитарки», желая пропустить «эмку» с начальством, притормозил и забуксовал, загородив дорогу.
Из кабины санитарной машины выскочил боец, обежал машину и стал вместе с шофером Серпилина подталкивать ее сзади. Но машина продолжала буксовать. Потом открылись задние дверцы «санитарки», оттуда выскочила на дорогу женщина и стала толкать машину вместе с мужчинами.
Серпилин сразу узнал эту женщину. Это была женщина-врач из полка Барабанова, та самая, которая недавно перевелась из госпиталя и с которой жил Барабанов. В машине, очевидно, лежал Барабанов, и она сопровождала его.
Серпилин открыл дверцу «эмки» и пошел к «санитарке» с намерением помочь, потому что машину толкала женщина. Но пока он успел подойти, машину общими усилиями стронули.
Шофер, санитар и женщина стояли, переводя дух. У женщины было еще сравнительно молодое, но поблекшее лицо с большими красивыми еврейскими глазами. С трудом отдышавшись, она приложила пальцы к ушанке. Из-под ушанки, сдвинувшейся набок, пока она толкала машину, выбилась прядь черных с проседью волос. Серпилин увидел эти волосы с проседью и почувствовал жалость к этой женщине, то ли оттого, что вспомнил о своей жене, то ли потому, что, увидев седые волосы, подумал: хотя Барабанов и выжил, но эта женщина долго счастлива с ним все равно не будет, старя для него.
– Товарищ генерал, – начала докладывать она.
Но Серпилин остановил ее:
– Кого везете, Барабанова?
– Да.
– Как его самочувствие?
– Хорошее, – радостно и громко сказала, почти выкрикнула она.
И, спохватившись, словно этими словами о хорошем самочувствии Барабанова могла повредить ему, потухшим голосом стала объяснять, как прошла пуля, что еще три миллиметра левее – и все было бы кончено.
– Но сейчас-то хорошее, говорите? – переспросил Серпилин.
– Признали транспортабельным.
– В сознании?
– В сознании.
Она угадала, что Серпилин захочет увидеть Барабанова, но не знала, хорошо это или плохо.
– Как врач не возражаете? – спросил Серпилин, подходя к задней дверце санитарной машины.
– Не возражаю, товарищ генерал.
Он открыл дверцу, влез в машину и снова прикрыл за собой дверцу. В машине было полутемно.
– Ну что там, Соня? – тихо спросил Барабанов.
Серпилин на ощупь передвинулся вдоль откинутого по борту сиденья и увидел лицо лежавшего на подвесных носилках Барабанова. Глаза у Барабанова были открыты и с удивлением смотрели на Серпилина.
Но Серпилину не пришло в голову объяснять, как он встретил их машину и почему оказался здесь, – все это было несущественно.
– Как себя чувствуете?
– Говорят, буду живой, – слабо, но внятно сказал Барабанов.
И, облизнув языком губы, добавил:
– Не думал, товарищ генерал, что еще раз увижу вас в своей жизни.
И по тому, как он это сказал, Серпилин понял: «Нет, не лукавил Барабанов с собой перед дулом пистолета. Не было у него никаких „а вдруг“. Испытал человек смертельный удар совести и лишил себя жизни. Остальное – случайность».
И хотя по логике установленных порядков попытка к самоубийству не смягчала вины Барабанова, а только усугубляла ее, Серпилин, наклонившись к Барабанову и глядя ему в глаза, сказал:
– Поправляйтесь. Штрафного батальона для вас требовать не буду.
И, помолчав, добавил:
– На снижении в звании настою. А штрафного не ждите. Когда вернетесь в строй, возьму командиром разведроты.
– Теперь из партии исключат, – тихо вздохнув, потому что глубоко вздыхать ему было больно, сказал Барабанов.
– Все равно возьму на разведроту, – сказал Серпилин, совсем забыв в эту минуту, что, скорее всего, он уже не будет командовать своей дивизией.
– Семье комбата пол-аттестата своего отдам, – вдруг сказал Барабанов. – Когда после операции очнулся, загадал: если живой останусь, буду переводить. Значит, такая судьба! А что, – помолчав, прибавил он так, словно Серпилин собирался возразить ему, – я холостой, и матери нет.
О женщине, стоявшей там, у машины, на дороге, он даже и не вспомнил. «Не жена и женой не будет», – подумал Серпилин.
– Ладно, поправляйтесь.
Но Барабанов задержал его взглядом.
– Если хотите, сами напишите жене комбата, что я в его смерти виноват. Пусть знает.
– Не буду, – сказал Серпилин. – Если напишу, аттестат от вас не примет.
Он понял, что слова Барабанова об аттестате не просто минутный порыв, а зарок на всю войну, зарок, от которого, даже если потом будет жалеть, не откажется…