Бережной – это первый день наступления в сентябре, севернее Сталинграда, когда, получив приказ пробиться к сталинградцам, в первые же часы продвинулись на три километра. Всем казалось, что дело пошло, и Бережной в фуражке, обсыпанной землей, в шинели, изорванной осколками, ввалился к Серпилину на НП после того, как облазил два полка, и жадно пил воду из кружки, и, смеясь, рассказывал, как его два раза чуть не убили, и, узнав, что в третьем полку заминка и бомбежкой прервана связь, все так же весело махнул рукой, нахлобучил фуражку и, сказав: «Ничего, доберусь», попер в полк.
Но Бережной – это и следующий день того же самого наступления, когда стало ясно, что немцы остановили нас, задушили с воздуха, прижали к земле, и когда на НП дивизии среди бела дня под бомбежкой прорвался на своем «виллисе» командующий армией Батюк и с порога беспощадными площадными словами стал крестить Серпилина за то, что дивизия с утра не прошла ни метра.
Серпилин молчал, потому что если б он открыл рот и сказал все, что думает о Батюке и его словах, то вышедший из себя Батюк мог дать волю рукам, и тогда оставалось бы пустить пулю в лоб ему или себе.
Но бритая голова Бережного налилась кровью, и он не своим, задавленным голосом спросил, перебивая Батюка посреди его ругани:
– Товарищ командующий, разрешите обратиться?
И голос его был таким, что Батюк остановился и взглянул на Бережного.
– Я не знаю, почему молчит командир дивизии, – сказал Бережной, – но как же вы смеете с нами так говорить, как будто мы ваша барская дворня, нерадивые холопы! Какой же вы коммунист после этого, товарищ командующий?..
Батюк с искаженным лицом надвинулся на Бережного, и Серпилин уже вскочил, чтобы встать между ними, но Бережной сам отступил на два шага в угол блиндажа, заложил руки за спину, из багрового стал белым и сказал:
– Не подходите, товарищ командующий, я этого и отцу не позволял!
И Батюк опомнился. При всей его грубости и даже хамстве жило в его душе непогасшее чувство солдатской справедливости.
В первый, удачно начатый день он уже поверил, что пробьется к Сталинграду, и свалившиеся потом несчастья довели его до отчаяния, до неудержимой, дикой потребности сорвать свой гнев на других. С тем и ехал сюда прямо под бомбами, гнал машину с прилипшим к рулю от ужаса шофером, готовый – черт с ним! – тоже погибнуть здесь, где зря погибло столько людей. Собственная смерть казалась ему не важной рядом с тем, что произошло, – с неудачным наступлением его армии…
С тем и ворвался сюда, в блиндаж, и вдруг после слов Бережного остановился, тяжело сел на табуретку и сказал Серпилину:
– Давай карту.
Подвинув к себе карту, но еще не глядя на нее, осмотрелся – в землянке, к счастью, не было никого, кроме них троих, – повернулся к Бережному, поднял на него усталые глаза и сказал:
– Дурак ты, комиссар. Думаешь, меня ласкают, думаешь, на моей душе хоть одно живое место осталось?.. Дай воды попить.
Да, разные минуты жизни были связаны в памяти с Бережным и с Пикиным, и все это был кровавый сорок второй, кончавшийся сегодня год…
– Федор Федорович, точка… Ты что задумался? – откуда-то издалека донесся до Серпилина голос Пикина.
– Слышу, что закончил, – сказал Серпилин. – Наливай. Всего две минуты осталось.
Пока Пикин разливал шампанское по кружкам, Бережной включил радио. Было самое время: музыка ворвалась в шорохи и гудочки Красной площади. Все трое поднялись и, стоя у стола навытяжку, слушали, как в Москве далеко и громко падают удары часов.
Когда заиграли «Интернационал», Бережной запел его сильным, высоким голосом и пел до самого конца, а Серпилин я Пикин стояли и слушали молча.
Едва успели выпить, как затрещал телефон. Серпилин взял трубку.
– Спасибо, товарищ командующий. Благодарим… И вас также. Поздравляем Военный совет армии. Спасибо, все в порядке, тишина… Ближе к утру думаю в полки съездить. Так точно, празднуем… Спасибо… Командующий просил передать вам поздравление Военного совета с Новым годом, – сказал Серпилин, положив трубку.
– Судя по времени, – сказал Пикин, взглянув на часы, – в нашу дивизию в первую позвонил.
Пикин был чувствителен к таким вещам, гордился, что дивизия на лучшем счету, и ревновал, когда хвалили соседей.
– Да, – сказал Бережной. – Что-то такое на душе творится, сам не разберу. Что же это за год за такой, сорок второй! Что было и что стало с нами!
– Да, если бы не товарищ Сталин с его железной выдержкой, не знаю, чем бы этот год кончился, – сказал Пикин. – В прошлом году под Москвой до последней минуты три армии держал в кулаке, не дал растащить по частям – и ударил! А теперь здесь, у нас, тоже сумел дождаться часа! Железные нервы на войне – великое дело. Половина всей стратегии.
Серпилин молчал. Спорить с этим не приходилось, Не только не было возможности, но сейчас, после все новых и новых успехов, не было желания спорить.
И только в глубине души, несмотря на все происшедшее за последнее время, как камень лежал старый вопрос: как же так? Откуда же все-таки она взялась, та принесшая необозримые последствия внезапность июня сорок первого? Как мог Сталин так слепо верить в невозможность войны тогда, в июне? Да, слепо. Об этом не скажешь вслух, но другого слова, как ни насилуй себя, не подберешь. А ведь, если глядеть правде в глаза, именно та прошлогодняя внезапность в конце-то концов и привела нас сюда, к Волге. Да, Пикин прав: когда мы громим теперь немцев, за этим стоят и воля и выдержка – это Сталин.
Ну, а то, что было вначале? Это кто?..
– Ты что, в самом деле на рассвете в полки поедешь? – спросил Бережной Серпилина.
С этого вопроса начался разговор о разных дивизионных делах и мелочах, не имевших отношения к новогодней ночи.
Серпилин уже несколько дней собирался походить ночью по окопам переднего края, посмотреть, как идет служба.
– Посплю три часа и поеду. Начну с Цветкова. Могу взять тебя за компанию, – сказал он Бережному.
Но, оказывается, у Бережного были свои планы. Он еще до рассвета хотел выехать в тыл, в Зубовку, куда завтра к утру должны прибыть двести человек пополнения. Собирался встретить их там и поговорить еще до отправки в дивизию.
– Не терпится, – сказал Серпилин.
– Да, просто не верится такому счастью. Я бы, например, сейчас, когда на других фронтах такая война идет, нам бы ни одного человека не отвалил.
– Ну, это как сказать. И мы тут не до конца войны стоять будем, – заметил Серпилин и добавил, что раз Бережной едет в Зубовку, пусть днем на обратном пути заглянет в медсанбат – посмотрит, не создались ли там излишне мирные настроения в связи с затишьем. Есть много признаков, что ему скоро конец!
– Боюсь, как бы Бережной там в медсанбате не задержался, – сказал Пикин. – Туда, говорят, новый хирург прибыл – красивейшая женщина.
– Не беспокойся, не задержится, он не такой бабник, как ты, – сказал Серпилин. – Между прочим, ты хоть бы фигуру, что ли, сменил, а то мне тут зам по тылу на днях говорит: видел вас, товарищ генерал, издали в роте связи, но пока туда-сюда – не догнал: уже уехали. А в роте связи и ноги моей не было!
Пикин с его долговязой, жилистой фигурой в самом деле был издали похож на Серпилина, и это уже не впервые служило в их кругу предметом шуток.
– Вот ты о конце войны заговорил, – посмеявшись над Пикиным и снова став серьезным, обратился Бережной к Серпилину. – А когда он, по-твоему, будет, конец войны, не уточнишь?
– Где? У нас, в Сталинграде, или вообще?
– Вообще.
– Мне про Жукова прошлой зимой рассказывали, когда он еще Западным фронтом командовал. Его водителя другие все подбивали: «Спроси у Жукова, когда конец войны будет». Жукова не больно-то спросишь, но водитель как-то ехал с ним вдвоем и все же решился… Только открыл рот, а Жуков потянулся, вздохнул и говорит: «Эх, и когда только эта война кончится!..»
– Ладно, – рассмеялся Бережной, – допустим, Жуков не знает. А ты?
– Если сегодняшний день считать за середину, – значит, еще год шесть месяцев и девять дней. Девятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого.