Доброе лицо матери, сумрачное — отца. Нарядный домик на окраине города. Запах свежей древесной стружки, лака, клея. Он привык к этим запахам, они всегда были рядом с той поры, сколько помнит себя. Единственное окно кухни смотрит на маленький двор с аккуратно выложенной кирпичом дорожкой, на сарай, где против двери стоит его верстачок, за которым он часто работал с малолетства, а в дальнем углу — верстак отца, всегда в пене стружки. Днем отец столярничает на фабрике (там же ткачихой работает мать), а вечерами и в выходные дни мастерит что-нибудь в сарае Для дома или делает мебель на заказ. Вдоль стен много полок — и чего только нет там! — гвозди, клей, петли и ручки разных размеров и фасонов, банки с олифой, краской — много разного добра на тех полках, все лежит в строгом порядке.
Мастеровые руки отца — большие, в узлах — ценятся высоко: стол письменный сладит, посудный шкаф или еще что — на загляденье. В разговорах с товарищами Гриша гордился своим отцом. И вдруг однажды соседский Колька больно обжег его: «Твой отец — жадина». Гриша догадывался, почему Колька сказал такие обидные слова. Запальчиво ответил: «И вовсе не жадина он, а разумный хозяин». Недавно он слышал, как отец переговаривался через забор с соседом, тот просил его одолжить олифы. «Чего нет, того нет, не обессудь, сосед». Гриша метнулся к отцу: «Есть олифа на полке, целых четыре банки. Ты забыл?» — «Ничего я не забыл, — отец отстранил его в сторонку. — Сказал нет, стало быть, нет». А после наставлял: «Не встревай, сынок, когда взрослые говорят. Пусть каждый думает о своем хозяйстве, а не побирается. Я никогда не одолжаюсь, потому как все свое имею. Запас карман не трет, а всегда выручит: гвоздь ли понадобится, доска какая или инструмент — все у меня под рукой, не хожу по соседям и их не балую…» — «Он же отдаст». — «Кто знает — отдаст, а может, забудет. Вернее, когда банки с олифой стоят на своем месте… В дом надо нести, а не из дома. Ты, сынок, когда-нибудь видел, чтобы курица гребла от себя? Не видел. Или граблями ты ведь тоже гребешь к себе?.. Так и в хозяйстве». Гриша кивнул, соглашаясь. Да, куры у них во дворе гребут только под себя, а граблями он в огороде тоже подгребает к себе — так удобнее.
В ту пору Григорий считал, что его отец самый разумный на их улице и мастер хоть куда — поди сыщи такого. Их маленький, красивый, как игрушка, домик отец поднял своими руками от фундамента до конька крыши, украсив его деревянным кружевом. Многие прохожие заглядывались на ажурные наличники, резное крыльцо, узоры у торца крыши. Но мало кто знал, что жизнь в этом доме была сумрачная. Стены их дома никогда не слышали песни, не видели веселых лиц гостей и даже соседи, зная нелюдимость хозяина, заглядывали к ним только при крайней нужде. Мать не раз говорила: «Мы так забирючились, что тошно становится, от людей совестно». «А что тебе до людей? — отец отвечал спокойно, он редко повышал голос. — Думаешь, у них голова болит о твоих нуждах? Ничуть даже. Потому и у меня о других голова не болит: они сами по себе, мы тоже сами по себе. У каждого колесо счастья крутится по-своему — у одного быстро, все ему само прет в руку, а у другого оно еле шевелится. Я так считаю: надейся на свои руки, живи своим трудом, и тогда твое счастье никуда не уйдет». С последними словами отца мать соглашалась, но его доводы в оправдание отчужденности от людей вызывали с ее стороны протест. Часто вспыхивали ссоры, а наедине она внушала Грише: «Живи с радостью и все делай тоже с радостью, не закрывай свою душу перед людьми, приноси и им радость».
С детских лет его поставили на перекресток: к людям быть ближе или жить, как говорил отец, самому по себе? Но жизнь за стенами их дома, школа давали простор материнским росткам, пропололи в его душе много сорняка. Все же некоторые корешки, посаженные отцом, еще сохранились…
Григорий стоял в ротной комнате бытового обслуживания перед зеркалом. Расправил под ремнем складки шинели, всмотрелся в налитое здоровьем лицо с крепкими щеками и усмехнулся: «Мать по фотокарточке определила, что я возмужал, а тут усишки еле пробиваются».
За спиной с конвертом в руке остановился Головин:
— Гриша, ты в город собрался?
— Иду, Серега… — Григорий повернулся к Головину, посмотрел на него с высоты своего роста. — А ты что же? Идем вместе.
— Настроение не подходящее… Получил от матери плохое письмо. Жила с дочерью, моей старшей сестрой. А та вдруг уехала с мужем куда-то на стройку, матери денег не оставила — живи, как можешь. А матери под шестьдесят, больная.
— Из родственников у тебя еще кто есть?
— В тех краях никого… Брось письмо в ящик. — Головин передал ему конверт.