Костя к феллаху взобрался. Клокочет весь. Закуривать начал — спичку сломал. Феллах между тем зеленую муху в кабине ловит.
— Ты, парень, давай посерьезнее будь, — хмуро выговорил ему Костя. — Учись вот повдумчивее… Не то припрягут тебя опять в пару к буйволу. Женят на мотыге… Отпрактикуют, пока ты тут мух давишь. Включай!
Наутро опять столь же хмуро и строго:
— Включай!
В километре примерно от ихнего экскаватора, у подножия пустынных волнистых песков, высятся серые дикие скалы. На планерке оповещали, что в нынешний день, в указанный час, будут одну из них подрывать. Потом эти глыбы погрузят на самосвалы, и уйдут они в Нил.
Костенька закурил и придирчиво наблюдал, как справляется с рычагами и переключателями улыбчивый белозубый его ученик. До вчерашнего дня даже нравилась Костеньке эта улыбка, а сегодня раздражает, какой-то дурашливой выглядит, легкодумной.
— Скалишься много. Ворона в рот залетит, — нудил он парнишку.
Время от времени поглядывал на скалу, на часы, на пустынные знойные волны песков.
И вдруг за бинокль ухватился. На гребне песчаного свея, недалеко от скалы, бестолково метался из стороны в сторону египтянин-мальчишка. Петляет, прыжками сигает, к пескам наклоняется.
— Чего… Чего он там делает? — подсунул бинокль свой стажеру.
Тот присмотрелся, заулыбался. Про взрыв-то не знает…
— Змею ловит. Бакшиш хочет. Тот мистер… Вчера вы с ним говорил… Живая змея надо. Много ребят собирал. Бакшиш дает.
Костя наслушан был малость про этот змеиный промысел. Есть в Египте такие искусные семьи — из поколения в поколение змею добывают. По следам на песке, по полозу, по извивам определяют, какой здесь гад, из сотни пород ядовитого племени, брюхом своим тлена змеиного коснулся, где затаиться должен, в какой точке в песок он ушел. Про одну династию даже в газетах писали. Натаскивал дед семилетнего внука, и жальнула того в мизинец ядом проворная змейка. Мизинец старик ему, не зажмурившись, тут же срубил, а как рана закрепла, опять на пески его вывел. Вот и этот теперь…
«Зачем ему змеи доспелись? — ненавистно представился в памяти „зять“. — Коллекцию собирает или… тестю в коляску?»
— Поймает, скоро поймает! — оживленно подергивался увлеченный далекой опасной охотой улыбчивый Костин помощник феллах. Костя отнял у парня бинокль и снова вгляделся. Змея уходила к скалам, а следом за нею метался, добывал свой предсмертный бакшиш египтянин-мальчишка.
«Не увидят!.. Не увидят его из-за скал… Громыхнут!!»
«Телефон бы!..» — затравленно оглядел Костя окрестности.
«Тик-тик-тик» — отделилась от прочего мира песенка старых часов. Да еще сердце: «Эх, как оно бухает». Пружинисто тронул подошвами лесенку.
И побежал.
Сапоги его вязли в песках, заподсвистывала прокуренная грудь, застучало в висках.
«Хасана бы надо послать. Молодой… полегче…» — ускоряя шаги, попрекал себя Костенька. Тело высекло пот, взмокнул лоб, заструило соленым и едким в глаза. Протирал. Не потерять бы мальчишку… Попробовал крикнуть — не смог. Задохнулся. Распростерло его на песке — хватает, хватает обжажданным ртом горячий безвкусный и тощий, какой-то несытный воздух.
«Тик-тик-тик» — опять отделилась от прочего мира песенка старых часов.
Содрогает пустыню тяжелое, изнемогающее Костино сердце.
Видел Хасан:
Тяжко оторвалась с подошвы песков, в белых смерчах и дымных космах, серая громада скалы. На какую-то долю секунды зависла над горизонтом, задумалась, прежде чем рухнуть, и тогда-то — видел Хасан — от прорана, что между скалой и песком, от яростных смерчей и огненных косм летели в пустыню, сольнувшись, обнявшись, два перышка.
Два черных перышка…
И грохотала над онемевшей пустыней песенка старых часов.
Домой Северьяныч тащился пешком.
Радость на Руси — пташкой летит, в босоножках скачет, а горе — носят. Тяжко. Тихо. Безмолвно.
Беспечальны поля и покосы, равнодушны, спокойны леса, как вчера, как на троицын день, голубы небеса.
Ни состенания, ни сострадания извне…
«Не тебя ли он, поле, пахал? — молча вопрошает Северьяныч черные зяби и рыжие жнитва. — Помнишь, втаяла жаркая капелька пота его в твою истомленную черную ненасыть? Разыщи! Отзовись этой капелькой?.. Затепли ее тихой свечечкой?..»
Молчит его поле. Безответен укор.
«А ты, светлый лес?.. Неужто забыл?! — суеверно немтует, дозывается соболезнования Северьяновичева душа. — Ты поил его сладким и чистым, как соловьиная слезка, березовым соком… Не твои ли щавелька да ягодка вросли в его плоть, не твои ль ветерки обдышали его звонкоребрую грудку? Напоили силой ее, первопесенкой… Озвонили твои золотые сторожкие иволги первотропки босые его, отряхивали твои хохотуньи кукушки волглые, росные крылышки над нерасцветшим подсолнышком его головы…