Зоревой журавелько твой! Горностайко, проворный и сильный, твой! Дитенышко твое!! Из крепей твоих изошедшая клеточка!! Дай хоть тихий стон? Хоть глухую молвь? Заропщи! Возгуди! Помяни Его!»
Немо вокруг. Ни состенания, ни сострадания. И только заяц на клевера выскочил.
За того, «суучастного», кто «последен проснулся» Костеньку на войну проводить, принял его, тоскующий немо, доверчивый в горе своем, Северьяныч. Опознал. Стиснувшимся одиноким рыданием окликнул и распростерся — упал на обочину. Драл горстями слепыми траву августовскую. И прислушивал милый ребячий зверок скорбный человеческий ропот и зов: «Ох, заинко, заинко, заинко… Не беги, не скачь на горюч песок… Обожгет песок тебе лапоньки… Засорит песок твой живой глазок… Заметет песок золотой следок…»
Поднял его с обочины Кондратий Карабаза. Он, как прослышал про Костю, а следом и про старого Гуселета, что пешком тот в одиночку сквозь ночь и леса заупрямил идти, тем же часом вдогонку бежать устремился.
— Нету твоего командира, — затрясся на Кондрашечкином плече Лука Северьянович. — Совсем… Насовсем ушел… Под египетску землю…
— Еще не все… — начал было и оборвался на полуслове Кондрашечка.
Потом приближались они к деревеньке. На мостках через малую речку Сапожницу тронул Лука Северьянович былому танкисту плечо:
— В какой стороне Египет глядится?
Кондратий установился лицом в юго-запад.
— Там, дедо.
Смотрели в египетскую сторону.
— Велик твой бог, Костенька… — ослаб и сомлел снова голос у старого. — Велик бог у русского народа! И шубу… и самое душу!
— Укрепись, дедо… Укрепись!
Есть старые праздники — наши прадеды их еще праздновали, есть молодые торжества — сами с флажками на них выходили, но нет для живого солдата, присяги сороковых, другого такого гордого и щемительного денька, равноценного Дню его многотрудной Победы. На побледневшей от боли июньской заре был загадан он обескровленным шепотом гибнущих погранзастав, тысячу четыреста девятнадцать листочков календаря искурено было, пока в неисцветаемом мае не врубил его в Летоисчисления и камни солдатский поводырь — отомститель штык.
Собственным штыком сработан и заработан!
Гордые в этот День ходят по русской земле солдаты; Все одним гордые и каждый еще на особицу.: Единого образца нет. Впрочем, с русского это и не спрашивается. Особенно с сибиряка. Этот народец черт, говорят, посеял, а бог полить позабыл. Самосильно, кто как, росли…
В двадцатилетие Дня Победы вывел Кондратий Карабаза своих близнецов на парад. Танкистские шлемы им из подержанных кирзовых голенищ пошил, огромные черные краги у знакомых мотоциклистов до полудня выпросил. Три пары их, близнецов, у него. Как ни увезет свою Катеринушку в родильное отделение, так и — сам- два.
«Опять двойка!» — смешливые акушерки в проведки ему кричат. Ощерит свою нержавейку и скалится на весь райсовет:
— Трибуналу давал заклятье по Кондратию с каждого выбита зуба взрастить, а получается — икс плюс игрек. Катька такая попалась — с двумя неизвестными…
Последнего «икса» назвал он Кондратьем, второго братишку — Костенькой.
— Бессмертье должно быть, — пояснил смущенной улыбчивой Катерине.
По шесть лет им, последним, сравнялось. Кондрашечка командармом вышагивает. Малые дышут в спину отцу. Далее — покрупнее подрост, в черных кирзовых шлемах.
— А мать?.. Катерину-то почему в строй не поставил? — цепляют Кондратия разряженные насмешницы сибирячки. — Кто им манную кашу в походе будет варить? — ласково смотрят на младших Карабазят.
— Не из такого теста мои, чтобы за мамину юбку держаться! — задорит старый Карабаза «бабско воинство». И шире распрастывает кочетиную мускулистую грудь и козлеватее взносит начищенный свой сапожок.
Ленушка была вызвана военкоматом для вручения ей в этот день посмертно возвращаемых Костиных орденов.
— Идите в строй! — приказала она, побледневшая, Васе с Валеркой. — Это дядя Кондратий… Башенный папин стрелок. Из одного экипажа…
…За пирамидами, за оазисами, за миражами летели в пустыню два перышка. Два черных перышка…
Двое Костенькиных пристроились к Карабазятам.
— Бессмертье должно быть!! — приветствовал пополнение старый Карабаза.