Выбрать главу

Моя хозяйка — мать трех девочек от пяти до двенадцати лет; муж погиб под Сталинградом. Она не раз рассказывала мне о первой встрече с русскими:

— В конце апреля вошли в квартиру двое русских солдат, лет по двадцати. В городе еще стреляли, но бомбежек уже не было. По-немецки солдаты не говорили. Посмотрели на меня. Я испугалась, боясь пасть жертвой их мужского «внимания». Но этого не случилось. Они сразу достали по ломтю хлеба, по куску колбасы, какие-то сладости и дали моим дочкам. А когда уходили, оставили мне банку свиной тушенки…

Предметом особой заботы Берзарина было возрождение культурной жизни города. Часто проходили наши дружеские встречи с немецкими артистами, музыкантами, художниками. Запомнились его беседы с известными театральными деятелями Эрнестом Легалем, Виктором де Ковой, Густавом Грюдгенсом, Паулем Вегенером, которые мне доводилось переводить.

Надо сказать, что никаких «руководящих указаний» от главной военной комендатуры тогда не поступало (это началось позже). А пока генерал Берзарин не уставал повторять, что помощь — да, но ответственность за развитие немецкой культуры должны нести сами немцы и что военные власти не намерены в это вмешиваться.

В западно-берлинском районе Нейкельн открылось тогда так называемое «Революционное кабаре». На эстраде читали стихи известного антифашистского поэта Курта Тухольского на фоне отплясывавших канкан полуголых девиц. И чуть ли не на следующий день, как раз в мое дежурство, к Берзарину явилась делегация возмущенных таким неприличием зрителей во главе с руководителем районного магистрата. Генерал, не вдаваясь в подробности, коротко сказал:

— У вас, у немцев, говорят: каждому свое. Кому-то это нравится, кому-то нет. Кому не нравится, тот пусть и не смотрит.

Встречи Берзарина с деятелями культуры часто заканчивались концертами. Потом гостей приглашали в офицерскую столовую на ужин, отличавшийся забытым в военные годы русским хлебосольством. А потом — наступал уже комендантский час — офицерам, знавшим немецкий, поручалось развозить немецких гостей на служебных машинах по домам. Прелестных, как нам тогда казалось, артисток кино, эстрады и оперетты мы провожали до дверей их квартир. И нередко получали приглашение на чашку кофе или бокал вина. Знакомства часто становились постоянными, завершаясь дружескими, а то и любовными отношениями.

В городе постепенно налаживалась нормальная жизнь. Возобновилось движение автобусов, поездов метро, а несколько позже и трамваев.

Как писала тогда первая городская газета «Берлинер цайтунг», «автобус для берлинцев своего рода голубь мира… Радостный блеск в глазах пассажиров, взмахи рук и вздохи облегчения: наконец он опять появился, наш бравый старик, пятый автобус! Значит, появятся и другие».

В те же дни на площади возле рейхстага возник быстро ставший знаменитым берлинский «черный рынок». Когда автобус подходил к рейхстагу, кондуктор громко объявлял: «Черный рынок! Пассажиры с сумками, чемоданами и мешками — на выход!»

Но вот пришла беда: вспыхнули эпидемии. Сыпной тиф. Дизентерия. Каждый день по улицам в простынях, мешках, на одеялах несли на кладбище умерших. Специального санитарного транспорта не было, крематорий едва справлялся.

По распоряжению Советской Военной Администрации, которую возглавлял тогда маршал Г. К. Жуков, из ближайших лагерей военнопленных были отправлены в берлинские больницы немецкие врачи и медработники. В военных госпиталях открылись специальные отделения для берлинских жителей. Начала работать одна из самых больших больниц Берлина «Шарите». Помню, как наш генерал старался отыскать жившего где-то в городе выдающегося немецкого врача Фердинанда Зауэрбруха. В этих поисках принимал участие и я. Мы обнаружили профессора на квартире его родственника.

Надо сказать, что оба, и генерал и врач, прониклись взаимной симпатией. Профессор Зауэрбрух согласился возглавить «Шарите», а позже наш генерал иногда приезжал к нему с банкой икры и бутылкой московской водки, и они вели, с моей помощью, долгие дружеские беседы.

С эпидемиями довольно быстро было покончено. Теперь самой острой проблемой стала продовольственная. Как писала тогда жившая в Берлине писательница Ингеборг Древитц, «голод, голод и голод. В провинции забивают скот, и тысячи берлинцев устремляются туда, втискиваясь в пригородные поезда, влезая на крыши вагонов, но другие тысячи горожан так и не могут уехать».