А через два дня Ворон пригласил ее вечером на собеседование. Он так и сказал: «на собеседование».
Напугавшись этого официального слова, она поначалу растерялась. Ворон заговорил первым:
— Чувствую я, доктор, вы о чем-то хотите спросить?
— Не спросить, а просить, — воспрянув духом, ответила Галина Михайловна. — Нельзя ли на фронт?
Он не отказал, не произнес уже слышанных ею от других начальников слов: «Служить нужно там, где приказано», а по-отечески предложил:
— Подумайте. Это слишком серьезно. Подумайте.
Спустя несколько дней поинтересовался:
— Подумали? Хорошо подумали?
— Ну я ж добровольно, поймите. Я б могла в тылу, в Сибири, остаться…
Через неделю после этого разговора Галину Михайловну неожиданно направили на фронт, младшим врачом пехотного полка.
— Любезная, — сказал на прощание старший врач, — с вашими данными вам будет трудно на фронте. Держитесь.
Он оказался прав, этот старый славный доктор. В стрелковом полку она старалась быть со всеми ровной, никому не отдавать предпочтения, всем улыбаться, быть приветливой.
Ей было тяжко и страшно. Она еще не привыкла к круглосуточной работе под обстрелом, к потоку раненых, к частым передвижениям, к суматошным свертываниям и развертываниям ПМП, к ожиданию нападения врага, который мог появиться с любой стороны, к страху оказаться в окружении или в плену. В первом же бою, однако, она снискала славу храброй и бесстрашной женщины. Именно тогда фашистские танки прорвали оборону полка и были где-то совсем рядом, до ее палатки доносился рев машин. Стрельба шла близко. Пули прошивали брезент и летали над головой, гудя, как шмели в жаркую пору. А она словно ничего не замечала. Но это не было храбростью. Она просто еще не сознавала опасности, а потому продолжала работать и думала только о своей работе, только о раненых, которых всё несли и несли в ее палатку. Она даже прикрикнула на санитаров, пытавшихся пригибаться. Она притопнула ногой на фельдшера, не желавшего выходить из палатки:
— А ну, что вы?! Там же люди. Раненые!
Значительно позже она ощутила страх. Фашисты уничтожили соседний ПМП. И она видела мертвых коллег, врачей и сестер, со скальпелями и шинами в застывших руках.
Она старалась с душою относиться к работе и к людям. И они вскоре оценили и полюбили ее. Галина Михайловна слышала: «красивая», «добрая», «сердечная» — слова, произносимые в ее адрес. Эти качества — красота, доброта, сердечность — вполне естественно вызывали симпатию. Они привлекали. Они делали ее объектом увлечения.
Теперь-то она понимала, что большинство солдат и офицеров относились к ней искренне, уважительно, некоторые из них, вероятно, любили ее, но тогда… Тогда она не замечала их, потому что ей приходилось сталкиваться и с другими.
В одном из отступлений — в первой половине 1942 года — на какой-то дороге их санитарный фургон обогнал лихой всадник на белом коне.
— Кто это? — спросил он у старшего врача.
(Галина Михайловна была в командирской форме, по без знаков различия.)
Старший врач объяснил.
— Перевести в дивизию. Замену получите.
Всадник на белом коне оказался начальником штаба дивизии полковником Дроздовым.
— Повезло тебе, подружка, — с завистью заметила новая знакомая Галины Михайловны по медсанбату, молодящаяся докторша Сереброва.
— Почему? — не поняла Галина Михайловна.
— Во-первых, настоящий мужчина. Во-вторых, будешь за ним как за каменной стеной.
Галина Михайловна отвернулась, чтобы скрыть смущение.
— Не говори так. Я буду, как со всеми.
— Ну, ну, подружка. Посмотрим.
Сереброва не ошиблась. С первых же дней пребывания Галины Михайловны в медсанбате Дроздов начал за нею ухаживать, если это можно назвать ухаживаниями. Полковник ежедневно присылал за нею машину, а командир медсанбата отдавал приказание:
— Василенко, к начальнику штаба.
Командир медсанбата смотрел на нее ничего не значащим взглядом. А после второго или третьего вызова наказал:
— Попросите машину для нас. Машин мало. Они еле ходят.
Галина Михайловна все еще находилась в полустрессовом состоянии. Она не понимала своей необычной роли, не хотела ее играть и не могла играть. В первую встречу она даже не разглядела толком этого полковника. Запомнились лишь пышные усы и певучий голос. Это было удивительно: Дроздов — боевой офицер — не говорил, а прямо-таки пел над ее ухом. О чем — она тоже не запомнила. Она робела перед его орденами, перед его должностью и перед тем положением, в котором она волею судьбы оказалась. «Нет, нет. Ничего лишнего, — внушала она себе. — Я не должна, не должна». Вся сложность состояла в том, чтобы на дать повода, не допустить лишнего и не обидеть человека. Она была неопытной и не знала, как это делать. И сама удивлялась тому, что делала, что говорила. Откуда это в ней? Когда появилось? А говорила она об умных вещах, о прочитанных книгах, о просмотренных картинах. Говорила, говорила, говорила, не давая полковнику перевести разговор, спуститься на грешную землю.