Гришка рассердился.
Корявое лицо его побагровело, а в зрачках загорелись злые искры. На двенадцатом году хворал он оспой. Драл себя грязными ногтями. Ревел. И рукавички мать надевала ему на руки, чтобы не расчесывал обличье, и вином красным поила. Ничего не помогло.
После оспы не только лицо, но и характер Гришки остался корявым. Не любили его парни, прогоняли девки. «Шилом бритый» прозвали. Не дружил он ни с кем. Только перед богатыми заискивал, извивался вьюном, на побегушках прирабатывал, вызывая неподдельное удивление отца:
— Истинный господь, не знаю, откуда у него взялось это, — поговаривал он. — Таких ж…лизов в нашей породе сроду не было.
Завидовал Гришка Терехе: уж больно хороша собой соседка Марфушка, зазнобушка братова. И любит его сильно, на край света готова бежать с непутевым. При всех назвала Гришку «душным хорьком», не постеснялась.
Злорадствовал Гришка, когда узнал, что просватали девку за писаря.
— Тебе слюнки глотать придется, — говорил брату. — А писарь, хотя и одноглазый, женится. Вот оно, богатство-то, какую силу имеет! И книжечки твои тут не помогут! Ученый!
Тереха хватал что попало под руку, кидался на Гришку.
Отец останавливал:
— Не кобели, поди! Чего всходились?!
Знал Гришка, какой камень лег на душу брата, и вот, поди ж ты, не огорчался, а радовался: «Так ему и надо, стальному!»
— Эй, невеста, замешана на тесте, пусти ночевать! — орал он дурным матом. — Позорюем на коровьем-то реву!
Захохотали, засвистели парни. Будто полоснул кто Марфушку плетью. Пригнулась, даже ниже ростом стала. Едва донесла коромысло домой, залила кадочку, кинулась бежать на поскотину. Нагнала стадо. Остановила Тереху.
— Что случилось, птаха моя? — испугался пастух.
Судорожно дернулись у девчонки губы, потекли слезы.
— Не плачь. Слезами горе не смоешь. Давай уходить. Женимся. Обвенчаемся где-нибудь не в нашем приходе.
— Господи! Тереша! А благословлять-то кто нас будет? А отец мой как же?
— Греха боишься? Не слышала, что ли, как Саня толковала. Богатые, которые жируют и за наш счет жизнью наслаждаются, они больше грешат… Только грехи им не записываются!
— Не боюсь я никакого греха! И бога не боюсь. Айда! — Она взяла Тереху за рукав, потянула в колок. — Айда, желанный мой, дите от тебя будет… Пойдем!
Рванула на себе кофточку, прижалась к Терехе, заревела навзрыд.
В покров день, в праздник пресвятой богородицы, первого октября по старому стилю, в Родниках собирались большие ярмарки. С первым снегопадом на потных, в куржаке конях приезжали из уездного города купцы с рыбой, мехами, лесом. Заявлялись кочевники-казахи, слетались цыганы-конокрады, ворожеи, труппы бродячих актеров. Появлялись оптовики из Ирбита, Новониколаевска и даже из Нижнего Новгорода. Шумные шли торги. Площадь около церкви кишела. Лавочки ломились от товаров. Ребятишки торговали вовсю приготовленными на эти дни калачиками, а бабы гнали по дешевке горячие пельмени, на закусь.
На покров день и назначил свою свадьбу Сысой Ильич. Его двухэтажный крестовик, казалось, источал запахи блюд, выдумываемых Улитушкой.
Сысой Ильич приосанился, порумянел. Марфуше не велено было уходить из дому даже за водой. Она сидела в родной горнице с подружками-одногодками. Вязали и шили. Пели обручальные.
Перед самой свадьбой на тройке вороных прикатил жених. Не хотел, чтобы невесту из бедного домишки Оторви Головы повезли к венцу. Упросил будущего тестя и тещу: пусть Марфуша, подружки ее и родня проведут ночь у него в доме.
— Так-то сроду нигде не делается, — возражали сваты.
— А мы сделаем. Нам все можно, — смеялся писарь.
— Нету в етом никакого нарушения, дорогой ты наш зятек! — Секлетинья подхалимски заглядывала в лицо писарю. — Поезжайте и не беспокойтесь.
Умчала тройка ватагу девчонок и Секлетинью в романовский край. Оставшись один, Оторви Голова полез в шкаф.
— Где она тут у меня?
Налил полный стакан, отщипнул хлеба.
Он редко пил водку, во хмелю был смиренным, кротким. Беседовал обычно сам с собой, хвалил-навеличивал.
— Пей, дорогой ты наш Иван Иванович! Душа ты мужик! Закуси-ка! Вот линечком холодным! Эх, Ваня, Ваня! Скоро писаревым тестем станешь, будь он трижды проклят! Затянул петлю, скимость!
Осоловело глядел на покосившуюся печку, на ухваты, на грязный мочальный вехоть, высунувшийся из чугунка. Потом увидел, как клонится потолок, а ветер в трубе явственно выговаривал:
— За-ду-ш-ш-ш-ш-у-у-у!
На другой день у Сутягина начался пир. Гостей было не много, но все фамильные: два великохолмских воротилы — братья Роговы, Бурлатов-старшина с женой и дочерью, лавочники из деревень, урядник и отец Афанасий. Оторви Голову на свадьбу так никто и не позвал. Одурманенный с вечера вином, он сидел один, с потускневшими сумасшедшими глазами, в холодной избе. Секлетинья боязливо просила зятя: