— Привезти бы надо отца-то.
— Послал я за ним кучера, на тройке!
Кучер вскоре вернулся без Ивана:
— Пьянющий он, валяется… Куды его повезешь?!
В церковь ездили шумно, длинным свадебным поездом.
— Прошу, прошу, за мой стол, — выходя из-под венца под руку с Марфушей, смертельно бледной, в слезах, кланялся гостям писарь.
…И заблагостили по селу колокольцы, разноголосо заповизгивали гармоники.
Когда кошевки выскочили на ярмарочную площадь, под ноги переднему кореннику вывернулась от цыганского возка крошечная, красноротая собачонка. И тотчас кровавыми брызгами разлетелась по снегу от удара мощным кованым копытом. Лошади испуганно шарахнулись. Смятение произошло лишь на малую минуту, но сваха, Татьяна Львовна, зашептала закутанному в бобра мужу:
— Не к добру!
А тот лишь осклабился:
— Дура ты, баба!
Первым за свадебным столом произносил тост уже где-то изрядно выпивший урядник Коротков.
— Гас-па-да! Сегодня у нас баль-шой праздник! Да-с! Баль-шой! Бракосочетание уважаемого нами Сысоя Ильича! Мы надеемся, гас-па-да!
Его перебивали тоже изрядно захмелевшие купцы, но удавалось это с трудом. Урядник упорно продолжал ораторствовать:
— Гас-па-да! Я думаю так: Сысой Ильич и впредь, обновив свою жизнь, будет честно служить матери России. Горь-ка, гас-па-да!
Марфуша замерла. Потный писарь целовал ее неловко и неопрятно.
Около полуночи распотешился над Родниками буран. Завыли где-то совсем близко, за огородами, волки.
В самый разгар гулянья пришел в село Макар. Первым, кого он увидел, был Тереха. Пастух выскочил из переулка, проваливаясь в убродном снегу, трусцой побежал в Романовку. Поджарая фигура его то мелькала в снежных вихрях, то исчезала. Макар прибавил шагу, окликнул:
— Постой!
— Макарша? Пришел?!
— Ага. Александра Павловна в школе? — поймав в движениях Терехи что-то необычное, спросил: — Ты чего?
— Свадьба сегодня у Марфушки, вот чего!
— Пойдем к Александре Павловне. Дело есть нешуточное. Пойдем. Мы их поздравим!
Три недели прожил Макар в Великом Холме. И дрова пилил, и мешки с мукой на лабазах перетаскивал.
Как велено было Александрой Павловной, пошел в Копай-город. Это на самой окраине. Темно. Ночь. Только собаки лают да воют… Там собак голодных больше, чем у нас. Нашел домик с тремя скворешнями на воротах, потихонечку стукнул в ставень три раза. «Слышу! Кого бог принес?» — «Я, тетка Марья, привет вам от бабушки Александры». — «Коли с приветом, заходи!» Впустила меня женщина в сени, зашептала: «Быстро! Вот эти две пачки прячьте!» Затолкал я листовки под рубаху. А женщина: «Скажите бабушке Александре, что хвораем мы все, половина в больнице лежит. Иди». И только я отошел к другому домику, смотрю — городовые. Ну, думаю, и мне придется хворать, да еще как… Без документов и с листовками… Приблизились ко мне двое: «Стой, молодец!» Не помню, как все вышло. Стукнул ближнего по усам — и бежать. Свистки засвистели. Стреляют, паразиты. А я — за город, в лес. Верст пятнадцать рысью махал… Забрался в стог, выспался… Ну и вот.
Под утро свадьба обезумела. Плясали до тяжелого пота, хоть выжимай рубахи.
Одно колено хитроумнее другого выделывали братья Роговы. Отца Афанасия отливали в маленькой горенке водой: окончательно переневолился. Появились откуда-то две цыганки:
Старшина Бурлатов («всю жисть староверской крепости держуся») налился гневом, запустил в, цыганок пустой бутылкой. И они вскоре исчезли с братьями Роговыми. А Улитушка и наемные девки все таскали и таскали на столы разные кушанья, разливали вино и пиво.
Взобрался на стол Колька и начал «лепертовать», как выразился старшина, о революции:
— Гас-па-да! На-аше поколение… Мы — золотое зерно, представители партии мужицкой и купецкой, и не за то, чтобы Русь наша святая была расшатана жидовской крамолой! Да! Да!
Писарь сверлил его глазом, урядник, взвивая усы, поддакивал: «Правильна!», а сваха, Татьяна Львовна, налившись вином, недоуменно рассматривала Колькины сапоги, оказавшиеся перед носом.