— Степушка! — позвал.
Малыш повернулся, заложил руки за спину, разглядывал Терентия.
— Я знаю, кто ты, — наконец сказал он.
— Кто же?
— Ты мой тятя!
Он пошел навстречу Терехе. Оказавшись на руках, уткнулся носом в шею, шепнул:
— Я давно тебя жду. Где ты ездишь?
Солнце продралось сквозь туман, залило школьные окна ярким теплым светом. И холодные струи поземки, катившиеся по степи, замерли.
Черемуховый куст, стоявший на крутояре, нынче долго не набирал цвет. Родниковцы проходили мимо, хотели разглядеть в листве хотя бы один белый огонек, но тщетно. Перед самым цветением нахлестал ее ветер, снег мокрый испятнал зелень. «Погибла», — думал народ. Ан нет! Через одну ночь после бури обтаяла и оделась в подвенечную фату.
Вовсю старался наскоро испеченный эсер Гришка агитировать мужиков за свою «линию». Вскоре после ночного уговора в писаревом доме повстречал Гришку тесть Сысой Ильич.
— Ты, Гришка, эсер?
— Что это такое?
— Ну, революционер.
— Я им уж давно.
— Не шути, присягу-то принимал? Подписывал?
— Нет. Я блевал шибко. Лишку выпил винища-то!
— А это чья роспись?
— Ну дак што?
— Надо не трепаться, а толковать с мужиками по делу, — прижал зятя Сысой Ильич. — Кто у нас опора, на чем держава стоит? На мужике. И не на голодранце каком, а на хозяйственном. Вот ты и разъясняй. Мужики веру в тебя покуда имеют! Бедняцкий ты все-таки сын!
— Ладно. Бедня-я-я-цкий! Мы ишо поглядим!
— Гляди. К тому же ты ведь еще и власть — член волостной земской управы. Шишка на ровном месте!
Однако после схода, на котором выступали учительница и Терешка, никакой управы на родниковских мужиков сыскать было уже невозможно. Слово не пуля, а к сердцу льнет. Задели за живое Тереха с Саней. Роились мужики возле волости, судили-рядили. Особенно горластыми стали те, кто вернулся с фронта. Они презрительно взглядывали на сидевших в тылу, забивали Гришку вопросами, а если он начинал путаться, материли его, несмотря на чин. Гришка, наученный Сысоем, доказывал, что партия эсеров нуждается в крепких хозяевах: не лодырей же слушать.
— А ты лодырь? — тыкал в него культей Тереха.
— Я? Как я?
— Ну вот ты, лично?
— Ты что, Терентий? Белены объелся? Не знаешь, кто я?
— Вот я и спрашиваю, отец наш всю жизнь гнул хребет и помер в батраках, ни в честь, ни в славу. Он, по-твоему, не хозяйственный был, лодырь? А писарь вечно в руках литовки не держал, а живет, как пан! Кто же лодырь?
— Так вот, у таких хозяйственных людей и надо учиться! — осекался Гришка. — Ведь у нас на крепкого мужика опора! Социал-революционеры всех мужиков крепкими намерены сделать, чтобы вся власть в руках мужиков была!
— Ну, а которые на заводах?
— Они все наш хлеб жрут. И с ними нам не по пути. Захотим мы — их всех с голоду заморим. Вот какая политика эсеров!
— К чертовой матери такую политику, — рубил воздух Тереха. — Это собачья политика, Гришка. Себе мякоть, а другому человеку — мосол!
— Ну и будете голопятыми ходить!
— А ты-то с чего забогател?
— Не ваше дело.
— Знаем чье дело, — вступила в разговор Александра Павловна. — На писаревых подачках живет. Деньжонок, наверное, раздобылся. Наемный!
— Замолчи! — одичал вконец Гришка. — А то я тебе…
— А ну-ка ты, сундук писарев, потише! — наступили на него мужики. — Учительницу не тронь, не чета тебе! Мы ведь не поглядим, что ты чином стал, быстро кости твои в пестерюху складем!
Жизнь молотила Ивана Ивановича крепко. Била не куда-нибудь, а все по темечку. Не раз вспоминал Иван притчу, оставленную еще отцом: «Лучшего таланту нет на свете — середины держаться. Вот столбик, к примеру, наверху — богачи, на низу — беднота, а ты — посередине. Повернулся столбик нижним концом кверху. На верху оказывается беднота, на низу — богачи. А ты где? Опять же посередине!»
Пробовал Иван жить так. Не вышло. Сначала кровинку его, Марфушку, затянула беднота, изувечила, потом, в годы солдатчины, Секлетинья, оставшись одна, не удержала лошадь. Подохла Буруха с голоду. Ну какая же тут середина!?
Тосковал Иван по коняге. Каждое утро выходил во двор, шагал к пригону. Вот бы сейчас стукнули запоры, и она бы заржала. Затрясла мелко-мелко ноздрями. Нет Бурухи!
Садился на завалинку, курил самосад. И смертная тоска кипела в сердце. Хоть в гроб ложись. Эту штуковину он давно уже сделал. В амбарушке на подкладенках стоит. Ждет своего времечка.
— Власть мужику, болтают, отдали, а где же она? Кровопивцы как жили, так и живут, — произносил вслух Оторви Голова, крутя козью ножку.