— Ну, знаете, контра, контра, — краснеет он, — старикам воевать все-таки нельзя. Понимаете! У нас сейчас кадровая армия, а не сброд какой-то!
— Я — старик? Я — сброд! — Слезы выступают на глазах Ивана Ивановича. И уже более миролюбиво он просит:
— Родина наша с тобой, можно сказать, горит, а ты меня на печку посылаешь. Ну прав ты, скажи, или нет? Да самому-то тебе годков-то сколько? Поди, моложе меня, скажешь?
Это вконец разозлило начальника штаба.
— Да хрен с тобой! Иди вставай на довольствие! Но если какие замечания будут — шкуру спущу, так и знай!
— Есть идти! — Иван Иванович делает налево кругом.
Через день красные ушли. Ушел дальше на восток Макар Тарасов. Остались ждать его жена, приемные сын и дочь. Ушел с красноармейцами, не глядя на жалостливые стенания Секлетиньи, Иван Иванович Оторви Голова.
Натрепавшись по лесам, небритые, изодранные, подъехали к Родникам Гришка с Колькой. Солнце закатилось. Воздух будто застыл в безмолвии, земля размокла от непрестанных дождей.
На опушке ближнего к Родникам колка они расседлали голодных коней, пожевали черного хлеба и прилегли.
— В деревнях сейчас большевики. Надо вредить им неизменно, агитировать народ против них! — сказал Колька.
— А кто же нам поверит таким? — возразил Гришка.
Колька молчал. Он тихонечко щелкал зубами, кусая сухую былинку и напряженно о чем-то думал.
— Почему не верят? — нехотя спросил он Гришку.
На этот раз не ответил Гришка.
— Жрать завтра у нас будет нечего, — сказал он, помолчав.
Наступила ночь. Колька, завернувшись в плащ, заснул. Этого, кажется, только и ждал Гришка. Он поднялся, прислушался к мерному дыханию своего напарника, вытащил из-за голенища длинный финский нож.
Размахнувшись, ударил во всю силу.
Не оборачиваясь, пошел в Родники. Но вернулся. Ударил еще раз грязным широким каблуком по ножу, вгоняя его вместе с рукояткой. Достал из кармана убитого документы, деньги. Все сунул за пазуху.
Дунька встретила его омерзительно пьяной улыбкой.
— Батюшки-свет! Навоевался? Защитник власти!
— Дай что-нибудь закусить.
— И выпить?
— И выпить, конечно.
Дунька слезла в подвал. Подала мужу огромный кусок сала и буханку хлеба.
— А самогон?
— В ведре. Под кроватью.
Гришка выпил лишь малый глоток. Дунька опрокинула две чайные чашки. Навалилась грудями на стол, заплакала:
— Надоели вы мне все, кобели проклятые!
Гришка поднялся, подошел к ней и что было силы шибанул под дыхало. Потом притащил чересседельник, повесил тело, как большой куль, к матице…
Долго стоял, вздрагивая и озираясь, и только после того, как убедился, что Дунька мертва, вышел на улицу.
Недалеко от крутояра, около черемухи, увидел не почерневшую еще изгородь с остовом памятника посередине. Подошел к изгороди, легко перемахнул ее, всмотрелся. На черной грани белыми буквами было выведено: «Вечная память героям, павшим в борьбе за счастье народа», а ниже, первая в списке, фамилия, имя, отчество брата: «Самарин Терентий Ефимович».
Гришка погрозил памятнику кулаком, выругался и трусцой побежал прочь.
Начинался рассвет. На каланче плескался красный флаг. Флагами были украшены крестьянские дома. Когда солнце вытаяло из туч, кумач загорелся ярко. Под крутояром тревожно бормотали родники.
СОЛДАТЫ И ПАХАРИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Лето стояло благодатное. После посевной прошли мощные окатные дожди, и пшеница закустилась, быстро выметнулась в трубку. Ожидался богатый урожай.
На редкость нарядным и пышным было лето и в дачных пригородах, и в самом городе. Кусты сирени в городском саду, сомкнувшись над аллеей ветвями, сотворили зеленый туннель, и когда садовник набрызгивал воду, из туннеля тянуло прохладным цветочным настоем.
И народ этим летом расцвел. Парни и девчонки с привинченными на рубашки и пиджаки, на легонькие крепдешиновые платья значками гомонили в парке, на берегу реки до утра. А радиола возле Дома культуры повторяла и повторяла: «Сердце, тебе не хочется покоя! Сердце, как хорошо на свете жить!»
По воскресеньям с пивом, вином и патефонами гуляли в пахучем березняке пожилые. Они обнимали друг друга, растроганно выкрикивали: «Вот жизня-то началась, не надо умирать! Вот она какая, новая!»