Зачастил в школу, с учительницей важные разговоры разводит. На Марфушку масляный глаз косит.
— Если нужда какая, Александра Павловна, ко мне адресуйтесь. Я все улегулирую!
— Спасибо. Пока все хорошо.
— Ну и слава богу. А какова сторожиха?
— Добрая. Работящая.
— Сам подбирал. Знаю.
Писарь похлапывал Марфушку по плечу, пытался обнять.
— Так ведь? — спрашивал, расплываясь в улыбке.
— Да ну вас, Сысой Ильич! Не шутите!
— В жизни не люблю шутить, Марфушенька, для тебя стараюсь!
Незадолго до страды, вечером пришел в школу посыльный из волости, Терехин одногодок и дружок Федотка Потапов.
— Айда, Марфушка! Сысой вызывает чегой-то!
Марфуша накинула платок, пошла вслед за Федоткой. Было душно. Солнышко словно зацепилось за церковные купола и остановилось. Звоном звенела за околицею степь. Когда пришли в контору, Федотка, сдернув картуз, вытер подолом рубахи потное лицо, боком пролез в писареву комнату. Девушка осталась в коридоре. Прислушалась. Из-за стены, отгородившей писарев кабинет от чижовки, куда сажали пьяниц, воров и бродяг, слышались стоны и вздохи.
У Марфушки зашлось сердце. «Неужто мачеха правду выболтала! Господи! Не приведи ты к этому, господи!» — молилась. По-своему, по-девичьи, разговаривала с богом. Две горячие светлые горошины ползли по щекам.
Наконец появился Федотка, сказал:
— Заходи.
Писарь важно сидел за столом, углубившись в бумаги. За правым ухом — карандаш, за левым — папироска. Остатки волос прилизаны, свернуты в замысловатую загогулину: спрятал лысину, молодится. Стукнула в дальнем конце коридора входная дверь: это Федотка ушел в караулку. Хозяин оторвался от бумаг, усадил Марфушку на широкую, затертую до блеска мужицкими штанами, деревянную софу. Глаз его в сгущающихся сумерках казался черным.
— Ну, Марфушенька, чего сегодня во сне видела?
— Ничего, Сысой Ильич. По какому делу вызывали?
— Дело у меня к тебе важное. Только тебя да меня касаемое.
Он подсел к Марфуше. Пухлая нерабочая рука его будто невзначай прикоснулась к теплому колену. Девушка не двинулась с места. Это взбудоражило писаря. Он на цыпочках подошел к двери, замкнул ее на кованый железный крючок.
— Не трогай меня, проклятущий! — Марфуша, как кошка, вспрыгнула на стол, со стола на подоконник.
— Постой, Марфуша!
А она — в открытую створку. Лишь бумажки, лежавшие на столе, запорхали следом да сиреневый куст под окном покивал немного ветками и замер.
На другой день кто-то нароком заронил горящую спичку на пашне Ивана Ивановича Оторви Головы. Две десятины пшеницы, весь посев, выгорели дотла. Сгорело и соседнее поле, Терехиного отца, Ефима Алексеевича. Терешка, находившийся при стаде, первым заметил пал. Хлестал его березовыми прутиками, топтал. Весь обгорел, а потом уж побежал в деревню звать на помощь. Пригнали мужики к полям и руками развели: поздно.
В потемках к убитому горем Оторви Голове приехал писарь.
— Не бедуй, — сказал. — Мир поможет. С миром беда — не убыток. Пригоняй ко мне подводу, бери хлеба сколько надо, сочтемся.
Закрутила, заколобродила после пожара непогодь. Дождь не дождь, снег не снег. Каша какая-то, ненастье. Ни жать, ни молотить, ни сенокосничать. Увез в эти дни Иван Иванович из сутягинских кладовых два воза чистой пшенички. Без копейки отдал ему зерно писарь: «Кто в беде не бывает! Как не помочь!» Понимал Иван Иванович, что добровольно залезает в писарев капкан, да куда податься-то? Некуда.
Только через неделю после Семена-летопроводца, первого сентября, закончили в тот год родниковцы страду. Начали класть клади. Пошла на гумнах молотьба. Поплыли в чистом покойном воздухе белые паутинки-пленницы — запоздалые признаки ядреного бабьего лета. В воскресенье утром Иван Иванович выгнал Пеструху в стадо, прибрал на дворе, пощипал горевшими руками бороду и, усевшись на сосновую колодину под крышей, вынул кисет. Яркое проглянуло солнышко. Ворона с вырванными на хвосте перьями шлепнулась на прясло, закаркала. Оторви Голова взял было палку, чтобы прогнать проклятую вещунью, но звякнула калитка. В избу шли двое — мужик и баба. Как кипятком ополоснуло бедного Ивана Ивановича появление этих гостей. Он давно знал, что соседский парень Терешка сохнет по его любимой доченьке. Знал, что лучшего жениха нечего и ждать. Вот-вот зашлют Самарины сватов. Но полошила мысль о писаре. Неспроста наведывался он в дом, хлеба дал взаймы — тоже неспроста. И Секлетинья, жена Ивана, не раз уж говорила, что писарь набивается в женихи. Оторви Голова в этих случаях хулил на чем свет стоит и Секлетинью, и писаря.