С утра до вечера носился я по двору с голубым самолетом, совершая взлеты и посадки. Нравился мне теперь его цвет, хотя на нашем аэродроме я не видел голубых машин: «кукурузники» и все пять «Ли-2» и «Си-47» были темно-зеленого, так называемого защитного цвета. Стояли еще два пятнистых, рыжих «харри-кейна», но они, как и все заграничное, меня тогда мало волновали. Был еще один, правда, не голубой, а темно-синий «Ли-2» № 4155, да недолго был: где-то на Кавказе наткнулся в тумане на скалу, вылетели оба мотора, однако машина спланировала, все остались живы, только командир корабля Шишигин стал заикаться…
Отец летал вторым на «Ли2?» и «Си47?». Митрич, его командир, завидев меня возле самолета, делает суровое лицо и говорит:
Феликс, подойди ко мне! – Но я его не боюсь, потому что однажды он угостил меня румынской шоколадкой- экипаж летал в Бухарест, Яссы…
Своих детей у Митрича не было. Повзрослев, я узнал, что после войны сидел он с женой в ресторане, а к ней стали приставать. Четверо, шайка. Вышли на улицу, Митрича избили, а жену изнасиловали на его глазах. Умерла. Скоро он выследил их в том же ресторане и перестрелял за столом всех четверых. Очень ловко и быстро это сделал.
Отец уважал своего командира, говорил, что Митрич- фронтовой летчик, только выпить любит, и у него за это в войну два ордена сняли.
Митрич бывал у нас. Друзья отца собирались час-го. Помню веселого чернокудрого дядю Колю Пчели-нцева – он играл на аккордеоне. Вскоре он перебрался в Москву, позвонил мне 32 года спустя, и перед встречей я почти безошибочно представил его таким, каким и увидел, даже невольную поправку на седину к его кудрям мысленно сделал. Память, когда тебе четыре года, если ухватит, то навсегда.
В коридоре столько обуви, словно разулась сороконожка. Сапоги, стоптанные туфли, молдавские лапти-постолы. Кроме летчиков, приходили соседи-молдаване, друзья наших хозяев, ну и сами хозяева, конечно, были за столом, где возвышался неизменный графин, окруженный зеленоватыми стаканчиками. Хлеб, вареная кукуруза, соленый арбуз… Все уселись, и дядя Петя говорит отцу:
Ну, Ваня, гай по стакану вина! – Я был единственным ребенком в этой взрослой компании, однако сидел за столом как равный. – Гай по стакану! – И вина мне давали слабенького и самую малость. А сколько я понаслушался!
Вот сосед наш, безногий Семен, служил в румынской армии, и теперь проклинает Антонеску: ногу Семену оторвала королевская бомба – своих отбомбили…
Один знакомый пилот рассказывает, как у его жены в оккупации пропала шуба, и он прислал такую же трофейную шубу из Германии, а жена узнала свои нитки на пуговице…
В войну отец летал к партизанам, вывозил детей из оккупированных районов, и по его рассказам я до сих пор представляю лицо немецкого пилота, сбившего его над Брянскими лесами. Геройски погибший летчик Мамкин, о котором через много лет напишут, служил в батином полку… За столом были самые обычные люди, ни одной знаменитости, а все так запомнилось. Многие взрослые давно забыли то, что помню я. События, фамилии… Касьянкина и Самарин- такое нашумевшее дело, все только об этом и говорили, а сейчас почти никто не знает, о чем речь.
Я сижу, навострив уши, меня пытаются чем-то занять, но вскоре забывают, и я слушаю новую историю. Летчика, героя этой истории, теперь уже не представлю, может, и не видел его, а вот жена его, высокая худая блондинка, запомнилась – верно, потому, что о ней говорили: ничего не ест, кроме шоколада. Она умерла и оставила дочку – младше меня. Летчик женился на другой и стал замечать, что дочь его тает и стала почти прозрачной. Случилось, отложили у него полет, пришел домой, жены нет, дочка спит. Взглянул и похолодел: на теле девочки набухали пиявки. У него хватило выдержки отвезти дочь в больницу, вернуться домой и дождаться. Дождался и застрелил. Его оправдали.
Наверно, за столом рассказывали и другое, но мне запомнилось это. А из юмора осталось, как отец, обратясь к молдавскому застолью, сказал:
– Ешьте, ешьте!
Молдаване встали, недоуменно глядя то на отца, то на дверь. Отец не был силен в молдавском языке, а они – в русском. Вот и получилось, что русское приглашение начинать трапезу означало по-молдавски выйти за дверь. Недоразумение, конечно, быстро уладилось, и представители обеих национальностей дружно смеялись под звон граненых хозяйкиных стаканчиков. А хозяйка не преминула произнести тост за дружбу советских народов.
С молдаванами отец ладил. Позовет какого-нибудь виноградаря и долго обсуждает с ним преимущества того или иного сорта, вроде это ему когда-нибудь понадобится. Впрочем, отец однажды сам обрезал на зиму виноградные кусты возле дома, надеясь укрупнить ягоды. Однако эффект получился противополож
ный: виноград уродился мельче обычного. Тогда отец пригласил знакомого молдаванина, вроде бы знавшего толк в этом деле, они долго сидели за столом и потом пошли обрезать кусты заново.
Может, не надо? -- засомневалась мама.
Теперь специалиста привел, по науке обрежем, и никаких гвоздей, – ответил отец.
На сей раз осенью не стало никакого винограда – ни поесть, ни даже мелкого, на вино. Правда, выпивал отец редко. Можно сказать, вообще не пил. Раза два видел я его «хорошим»: седьмого ноября долго ждали его с демонстрации, да еще раз пришел домой нетвердо и принес бабушке отрез на платье. А так, если появлялись гости, давал мне рублей 15, и я топал в аэропортовский магазин за бутылкой «Алиготэ» или «Фетяски». На улице выпившим его никто не видел.
Улица наша была самой обычной в городском предместье, названном когда-то Рышкановкой – по имени помещика, говорят. Немощеная, разбитая телегами и редкими автомобилями, она осенью и весной становилась непролазной, и только отец умудрялся щеголять на ней в своих изумительно сверкавших офицерских хромовых сапогах – вечном предмете если не зависти, то, по крайней мере, разговора всех, кто знал моего отца.
Улица, как большая, глубокая морщина, врезалась в щеку холма, так что один ряд домов был ниже другого настолько, что крыши его лежали почти вровень с поверхностью улицы. Лиловые мазанки со щелочным верхом, сырыми стенами и глиняным полом – вот наша улица. Во дворах – вишни, сливы, виноград и зарзары – абрикосы, такие мелкие, что в ту пору молдаване считали неприличным выставлять их на базаре. У подножия холма тек ручей, судя по его руслу, некогда широкий, однако мне и тогда он узким не казался, ибо переходили его вброд только взрослые. Они называли эту грязную, коричневую от соседства кожевенного завода лужу Бычком. «Через Кишинев течет река Бык», – говорилось в тогдашнем учебнике географии.
За Бычком, на противоположном берегу, зеленел другой холм – с такими же мазанками, садами, зарослями американской акации и диких маслин. На плоской вершине холма, за дальними контурами черных на
закате тополей,- аэродром. Каждое утро он забирал к себе моих родителей- мама там тоже работала, в бухгалтерии, кажется.
Наша улица одним концом впадала в другие многочисленные улочки, по которым поселковые жители ходили в город, а другой ее конец, очень дальний, завершался крутым возвышением с каким-то каменным знаком наверху. Туда каждый вечер пряталось солнце и из-за камня осыпало улицу таким удивительным светом, смысл которого понятен только детству. Я никогда не был на том холме, а вот другой конец улицы, ее начало, знал хорошо – там я шагал в город с отцом или с матерью, а то и с обоими сразу. Дважды мы ходили фотографироваться. Первая карточка родителям не понравилась, на ней мы вышли отощавшими, а в ту пору фотографии посылали родственникам, и отцу, конечно, хотелось, чтоб его семья на карточке выглядела позажиточнее. Вот и снялись еще раз. Я смирно сидел перед объективом и ожидал обещанной птички, ибо был менее информирован, чем современный ребенок, который ответит наивному фотографу: «Чем ерунду говорить, дяденька, вы бы лучше диафрагму проверили!»