Сейчас восемь часов вечера. Родные сидят все вместе и тоже смотрят на свечи, как и мы. Сейчас они передают друг другу мою фотографию, думают обо мне. Но как? С прежней ли гордостью? Верят ли они тому, что мы «победоносно стоим на Волге, высоко держа знамя»? Возможно, еще верят. Я помню, как радовалась мать, впервые увидев меня в офицерской форме. Но с тех пор многое переменилось, мы воюем уже четвертый год. И не отступает ли сегодня на задний план все другое, все тяготы и заботы перед одним таким понятным желанием: чтобы праздник мира на земле стал действительно праздником мира. Перед желанием быть в этот день с любимым сыном. Да, мне это хорошо понятно. Представляю себе, как тщетно ждет мать сегодня письма от меня, как слезятся ее глаза. Она будет искать утешения у моей жены, та поможет ей перенести эти тяжелые часы. Жена постарается казаться сильнее, чем она есть, я знаю ее. Впрочем, у них, на родине, нет сегодня причин думать о нас с особенной печалью. Ведь они ничего не знают о котле. Туш только что подтвердил это. А еще меньше знают они о тех условиях, в каких мы находимся: о голоде, усталости, вечном ближнем бое, о массовых могилах и трупах за снежным валом. Об этом немецкий народ узнает только потом, когда все останется позади. Но даже и сейчас, когда он еще не знает об этом, скорбь тихо проникнет во многие дома, где стоит елка с зажженными свечами, и скорбь эта укажет своим перстом на нас. Будут говорить слова утешения, будут лелеять надежду на встречу. Будут смотреть на фотографию и говорить себе: «Не будем отчаиваться: ведь он обязательно вернется, ведь до сих пор с ним ничего не случилось, ему везет, не надо бояться…»
Но сам он – капитан в Сталинграде – не имеет времени предаваться всем этим мыслям. Сейчас 21.00, и Геббельс только что начал свою рождественскую речь. В блиндаже становится еще тише.
По голосу оратора чувствуется, как досадно ему, что он не может сообщить всей слушающей его Германии победные вести о положении на фронтах. Приходится ему признавать: «Хотя обычно я за словами в карман не лезу, сегодня мне их не хватает».
Но у него их все-таки хватает, чтобы обрушить на своих слушателей целый водопад, чтобы наполнить новыми слезами глаза матерей и жен, чтобы внести смятение в их души и вместе с тем попытаться укрепить доверие к руководству рейха, заклиная всех и вся не задумываться, ибо «мужество сердца в годину войны следует ценить выше, чем умничающий интеллект». И, словно в насмешку над нашим положением, он под конец слащавым голосом цитирует Гельдерлина{32}: «Летят гонцы: мы выиграли битву! Живи, о родина, и павших не считай! "
С горьким чувством слушаем мы эту бессодержательную речь. Геббельсу, который много лет умел на бумаге превращать поражения в успехи и высокопарными словами маскировать разочарование, сегодня нечего сказать нам. Только одна фраза действительно звучит подходяще: «Мы знаем, что для нас наступил поворотный момент, и теперь все дело в том, чтобы понять это и действовать соответственно, осознать, что судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром…»
Да, это верно, судьба испытывает нас уже с последних дней августа. А предварительные результаты этого испытания уже давно известны в ставке фюрера. Только их не публикуют. И Геббельс тоже утаил их сегодня: «Время, которое я хотел посвятить разговору с вами, истекло». Да, именно, время истекло, и для нас тоже.
Передо мной стоит румынский капитан Попеску. Совершенно вне себя и плача сообщает трагическую весть. Погибла его скаковая кобыла! Та самая, для которой строили специальную конюшню и при которой всегда дремал конюх. Полчаса назад капитан нашел его на соломе связанным, рядом валялась голова Мадмуазель, а поодаль – отрубленные копыта – все, что от нее осталось. Я ничем не могу помочь ему: тем более, денщик никого не опознал, а только твердит, что это были немцы.
Наш разговор прерывает телефонный звонок. Тревога! Русские прорвались у цеха № 2, все силы туда! Дальше все как обычно. Выдвижение подразделений на передний край, разведка, боевая готовность, контратака. Последними боеприпасами отбиваем старые окопы.
В первые часы нового дня я уже опять в своем блиндаже. Позиции заняла пехота. Франц с 50 солдатами остался там в подкрепление. Остальные отходят.
У нас двое убитых. Эмиг ранен, но легко – касательное ранение руки. Это и есть рождество. Но еще хорошо, что все обошлось так. Может быть, несколько дней будет спокойно. Ради этого мы и наступаем ради этого и ради блиндажа, ради крыши над головой. Самый низкий подвальный коридор – великолепное место по сравнению с ямой в снегу. При двадцатитридцати градусах мороза за это стоит идти в контратаку, стрелять и бросаться вперед. А все остальное безразлично.
И вдруг я ощущаю, что больше не могу. Пусть другие делают что хотят. Сегодня во всяком случае хочу побыть один. Не могу больше слушать: «А помнишь?.. Ты еще припоминаешь?.. " Все это пустая болтовня. Хочу отпраздновать рождество наедине со своими мыслями.
Но утром русский ночной прорыв заставляет меня призадуматься. Лучше бы пододвинуть строительный батальон поближе к переднему краю, чтобы на случай непредвиденных инцидентов иметь под рукой резерв наготове. Пожалуй, в районе Белых домов. Там найдется несколько подвалов для размещения солдат. Там можно двигаться более или менее незаметно, а подразделения, находящиеся там, могут быть в любую минуту, если потребуется, подброшены на передний край. До него всего несколько сот метров.
Отправляюсь осмотреть сам. Со мной Бергер. Обследуем всю местность, перебегаем от дома к дому, от развалины к развалине, от подъезда к подъезду, то подымаемся по лестницам, то спускаемся вниз. У Бергера в руках полевая книжка, он вносит в нее каждый пустой подвал. Некоторые подвалы совершенно загажены, некоторые полуобвалились, но привести в порядок можно все. Нельзя дольше искать и выбирать, здесь надо расквартировать целый батальон, нужна каждая свободная дыра. Подсчитываем: подвалов недостаточно.
Спускаемся снова в один из подвалов. Открываем дверь, видим тусклый свет. Здесь кто-то есть. Мой карманный фонарик не горит. Бергер зажигает спичку. Боже мой, огромный погреб набит до предела солдатами! Куда ни глянь, одни солдаты: румыны, немцы, хорваты, опять немцы… Лежат, вытянувшись на полу или прислонившись к стенам, в тесноте прижимаются друг к другу. Никто не двигается. Глядят на нас, но никто не открывает рта, не произносит ни слова, не реагирует на наш приход. Спрашиваю одного из немцев:
– Из какой части?
Он зевает мне прямо в лицо, смотрит мимо и даже не думает отвечать. Еще одна спичка.
– Отвечать немедленно. Из какой части? Теперь получаем ответ:
– Убирайся отсюда и не тревожь нас. Мы никою не звали и не желаем никого видеть!
– Что? А ну, отвечать на мой вопрос!
– Ну что ж, если хочешь знать, мы этим дерьмом сыты по горло! Не хотим больше свои кости класть. Ни за что! Лучше подохнем здесь, зато спокойно. Теперь знаешь, ну и убирайся поживее!
Я взрываюсь от возмущения, но замечаю, что, в сущности, пытаюсь прошибить стену головой. Никто не обращает на меня внимания. Но ведь это же дезертирство, измена воинскому долгу, предательство по отношению к другим, которые продолжают сражаться!
Бергер зажигает уже, верно, двадцатую спичку. Я хочу только определить, сколько примерно солдат находится здесь, и перехожу в следующий подвал. Бергер за мной. Мы наступаем на чьи-то руки, спотыкаемся о чьи-то ноги, нащупываем каждый свой шаг. Поднимается шквал ругани и проклятий, нам бросают в лицо: «Свиньи, живодеры! " Шум такой, словно вся свора сейчас набросится на нас. Но кричат только немногие. Основная масса лежит и сидит совершенно безучастно, даже не двигается. Бергер снова зажигает спичку. Кто-то подходит к нам и задувает ее. Полная темнота. И вот уже в каждом кармане своей шинели я чувствую чью-то чужую руку. Все происходит в одно мгновение.