Весь дом как будто сговорился справлять новоселье в один и тот же день. У матери не было других близких знакомых, кроме тех, кто жил с ней на старой улице, — сейчас они жили в одном доме. Каждому хотелось, чтобы гости собирались именно в их квартире: дескать, у них и комнаты просторнее, и понастряпано всего — не пропадать же добру. Наконец со смехом решили: сперва гулять у Баранцевых, так как у этих двойная радость — сын приехал в отпуск, потом у Васильевых, дальше у Лежневичей, и — понеслось. Но с одним уговором: у каждого по пяти рюмок, не больше.
Дима с насмешливым любопытством разглядывал гостей, словно видел их впервые. Он небрежно протягивал мужикам руку, и они больно тискали ее своими клещами, давая понять, что уж им-то поболе его пришлось помесить грязь кирзухами.
Первую рюмку выпили за мир во всем мире, вторую — за славных хозяев двадцатой квартиры пятнадцатого дома, что на улице Пекарской, третью — за отличника Советской Армии ефрейтора Баранцева. После этого все пожелали, чтобы Дима произнес очередной тост. Он неохотно поднялся, окинул досадливыми глазами притихших гостей, которых он когда-то презирал за мятые брюки и неуклюжие речи, но окружение которых ему всегда льстило, так как возвышало в собственных глазах, и со страхом понял, что ему нечего сказать этим людям. И тогда он буркнул первое, что пришло в голову: «За дружбу!» Все одобрительно захлопали. Отчим внезапно встал и поднял руку. Гости подавленно замолкли, напуганные тем, что увидели на его бледном лице. Наступила неловкая пауза.
— Дима предложил хороший тост. Дай бог, чтобы он никогда не забывал его. Нам бы надо почаще думать друг о дружке. Вроде ведь и жили нос к носу, а встречались вот так вместе только по праздникам. А ежели ковырнуть умом эту жизнь, то в ней каждый день — праздник. А мы в углах, как мыши, притаились, узлы задницами прищемили и, кроме телевизора, ничего знать не хотим. Для любви к ближнему у нас кишка тонка. В бога не верим, в черта тоже, а вот на денежку молимся. И я молился. Думал, что копейкой я и дьявола перешибу. Многие так думают, но перешибают лишь хребет своей совести. Плесени в наших душах, братцы, сколько развелось! Ложкой выгребай. А все почему? Сейчас ведь модно рассуждать так: ежели мне хорошо, то, стало быть, и всем людям хорошо; мне плохо — и весь мир ни к черту. Любое удовольствие нам нужно пощупать руками, а иначе не интересно, не выгодно. Я ведь потому сегодня заговорил об этом, что мне больно и я спешу… Когда мы еще с вами соберемся! Может, и не доживу до тех пор. Наверняка не доживу. Я не шучу и не пугаю, но сказать вам хочу: будьте всегда честны перед людьми и самими собой. Сколько нам отпущено богом? Пятьдесят, сто лет? Никто не знает. Один позже, другой раньше, а третий уже умер. И ведь страшно, когда после человека всего лишь трупная вонь остается, а не добро. Но сколько людей на земле, столько и добра должно оставаться. Один больше добра оставит, другой поменьше, а третий — совсем капельку. Но и этот третий не должен стыдиться, что оставит мало. Он со спокойной совестью поглядит в глаза смерти. А смерть, братцы, такая пронзительная старуха. Жизнь можно обмануть, а ее нет. Ее на мякине не проведешь. Она в душу своими ручищами залезет и со всей требухой ее наизнанку вывернет. Попомните меня. Выпьем за честную смерть. Аминь! — Федор Иванович вдруг рассмеялся, и смех его среди общего неловкого молчания прозвучал до того неприятно, что Дима вздрогнул.
Гости слишком долго тянули водку из рюмок, а потом делали вид, что проголодались, тыкали вилками во все тарелки и боялись взглянуть Федору Ивановичу в глаза. Всем уже было ясно: веселья сегодня не будет. С какой-то нервозной поспешностью они суетливо заторопились к Васильевым. Но и там, как на грех, разревелся двухлетний Сашка, и это вовсе сбило людей с толку: детский плач взрослым всегда в тягость. Никто не заметил, когда и куда исчез Федор Иванович, но его отсутствие не расслабило, а, наоборот, еще больше смутило всех, так как придало его недавним словам какой-то неслучайный смысл. Анекдоты показались неуместными — их просто стеснялись рассказывать. Обсуждать речь Федора Ивановича тоже не решались, чтобы не обидеть Клавдию, которой и без того было тошно. Вдруг Тимофей Васильев, неказистый вертлявый старичок, плеснул в тонкогубый рот полстакана водки, отчаянно крякнул и схватил видавшую виды гармонь. Вместе с гармонью взвизгнула Нюрка, внучка Тимофея. Она процокала каблучками по кругу и, подмигивая Диме, отрубила частушку: