Выбрать главу

— Регби. — Дима чувствует, что его начинает нести, но удержаться уже не может.

Солдаты прислушиваются к разговору офицеров, выходят из оцепенения.

— Регби спокойно половину предметов может заменить.

— Это что ж такое? Скачки?

— Скачки — это дерби, — раздраженно объясняет Дима, — а регби — это игра с овальным мячом.

— А… куча мала, вспоминаю. Это где ребра ломают? Там ведь, кажется, даже свалка разрешена. Видел по телевизору. Двадцать минут смотрел, старался понять, ничего не понял, выключил — Анна Васильевна попросила, а она у меня большая любительница спортивных игр. Тоже не поняла ничего, вот ведь как.

— Схватка, а не свалка, товарищ капитан, — подсказывает сзади Поликарпов. — Схватка.

Семаков оборачивается, у него смеются глаза.

— Это же игра игр! — продолжает Дима. — Весь разумный мир знает, что в регби играют настоящие мужчины по очень строгим правилам!

— Что-то ваш разумный мир смотрит по телевизору хоккей и футбол, а не дерби, а, Хайдукевич?

Дима понимает, что Семаков заводит его, но…

— В свое время, товарищ капитан, хоккей тоже считали игрой сумасшедших танкистов.

— Каких еще танкистов?

— Наши хоккеисты вначале играли в танковых шлемах. Касок тогда еще не было. Тоже все считали игру ерундой: гоняют, мол, банку из-под гуталина!

— Во-первых, никто в танковых шлемах не играл, — посмеиваясь, говорит капитан. — К вашему сведению, Хайдукевич, — играли в велосипедных. Я сам еще в таком шлеме играл. Во-вторых, хоккей — это действительно игра, а не свалка.

— Схватка, товарищ капитан, — опять сзади подсказывает Поликарпов. — Схватка.

— Регби — именно то, что нужно десантникам. А мы — находка для регби. — Дима понимает, что спор надо закончить достойно. — Была б моя воля, я бы в ВДВ такую команду собрал, что Уэллсу, шотландцам или там французам на первенстве мира делать было бы нечего, боялись бы участвовать. И даже вы бы с женой не хоккей по телевизору смотрели, а на стадион регбийный бегали.

— Ну, а как же все-таки с расписанием на январь, а, Хайдукевич? — спрашивает Семаков.

Климов, прислонившись спиной к кабине, почти не слушая, с тоской размышляет о своем. Похоже, что капитан поглядывает на него подозрительно. Можно подумать, о чем-то догадывается. «Без шуток, Климов!» Какие уж тут шутки!

«Коленька, я виновата перед тобой. Хотела тебя видеть, солнышко мое, вот чего я только хотела. Я все еще очень больная, еле письмо пишу. Наверное, и меня и твою сестричку опять положат вместе в больницу. Может, я что-то не так сделала и тебе там в армии испортила? Больше я напортила вам, наверное, тем, что родила вас, дорогой ты мой, а теперь никому не нужна. Сестричка совсем слабенькая, диатез прибавился, врачи ничего не понимают, один говорит это, другая — то. Что они знают! Из военкомата сразу пришли, как ты писал, внимательные, жэковских заставили. Скоро начнут ремонт. Пристыдили. Письмо пришло от твоего командира. Очень солидное, я его показывала. Но он на что-то намекает, я же это чувствую. Приходил тут ко мне твой дружок интернатский Витя Богомаз, спрашивал твой адрес воинской части, обещал переписываться. Он хотел в моряки, а его вообще в армию не взяли по сердцу, устроился работать в телеателье и вечером учится в институте, чистенький, хороший мальчик, говорит, хорошо зарабатывает. Вы с ним с первого класса вместе ходили. Пишет он тебе? Он мне за хлебом сходил. Вот ты не захотел тогда отсрочку, когда забирали, отказался. А ты у меня один, тебя бы не забрали, мне это все говорят. Если мать одинокая, в армию не берут. Но ты всегда по-своему. Тебе мать не жалко. Ну, что ж, спасибо и на этом, значит, я это заслужила. Бог с ним, с ремонтом, мне просто хотелось тебя увидеть, посмотреть, какой ты стал. На фотокарточке я тебя не узнала: мужчина интересный, солидный. На тебя уже и вещи твои будут малы, когда из армии вернешься. Я их все равно храню, не продаю, хотя предлагали, и денег нет, а тебе они будут малы. Брюки кримпленовые синие, которые мы перешивали, пиджак, куртка в строчку зимняя с капюшоном за 80 рублей, рубашка небесного цвета с рюшками на груди.

Я скучаю, живу одинокая весь день, только твои редкие письма перечитываю. Что ж, если сам пошел служить в армию, что же я теперь могу поделать! Так и буду жить, а ты служи, как того требует твой командир и от меня. Я его поняла. Целую тебя, мое солнышко, хоть иногда вспоминай обо мне».

Со стороны можно подумать, что Климов дремлет.

Он и до службы знал, что в армии ему не будет плохо: садиться себе на голову он никогда и никому не позволял. К своему удивлению, он вдруг обнаружил в себе склонность спокойно делать даже то, что у многих вызывало протест или черное уныние: усердно подшивал подворотнички, аккуратно заправлял койку, стоял у тумбочки дневальным, драил полы в казарме, мыл сортир. Он никогда не думал, что так легко сможет подчиниться своему отделенному. Объявляя ему в первые месяцы благодарности, сержанты называли это дисциплинированностью, офицеры — добросовестностью, но Климову было все равно, как это называют, он знал: для этого не нужны какие-то чрезмерные усилия воли, а жить, напротив, становится все проще и проще. И когда ему вручили отделение, он нисколько не изменился, остался прежним — терпеливым, ровным и злым.

Его только иногда прорывало. Внезапно. Окружающие считали, что это — вздорность. Так оно, наверное, и было.

День в самом деле чудесный: в чистом небе солнце, вокруг снег, самолеты зеленые, звезды на крыльях красные. Даже томительное ожидание в очереди на погрузку не портит этот день.

Разведчики будут прыгать последними, после всех батальонов.

Сотни десантников из линейных батальонов, двугорбые от парашютов — основного и запаски, стоят в колоннах лицом к взлетной полосе; солдаты-перворазники, замороженные мыслями о предстоящем прыжке, походят сейчас друг на друга, как близнецы, в особенности из-за шлемов, делающих их головы одинаково яйцеобразными. Винты маленьких кораблей метут на парашютистов снежную пыль.

Климов чувствует сосущую пустоту в желудке, чертыхается, шарит в карманах, не находит обычно приберегаемого на прыжки сухаря и вспоминает, что сгрыз его еще в машине. Время подходит к обеду, солнце перекатывается через зенит, есть хочется нестерпимо.

— Я готов сожрать быка, — говорит он Поликарпову, который, слюнявя красный карандаш, что-то рисует на бланке боевого листка.

— Ишь ты, — смеется Поликарпов, — быка! — Опять слюнявит карандаш. Губы у него розовые, словно нарочно подкрасил. И щеки в румянце. Младенец. Дитя папы с мамой.

— Чего хихикаешь! — взрывается вдруг Климов. — Чего ржешь!

— Ничего… — Поликарпов поджимает розовые губы. Он продолжает рисовать красное знамя, которое держит в одной руке синий десантник. В другой руке десантника — довольно неумело вывернутой — граната.

— Что это за чучело ты рисуешь?

— Где?

— Вот это.

— Это штурмовой флаг… Штурм…

— А почему не Божко рисует?

Поликарпов пожимает плечами. Он сам предложил Божко свои услуги — сделать боевой листок в одиночку, самостоятельно. «И ничуть Божко не лучше меня рисует, — обиженно думает он. — Климову просто вожжа под хвост попала. И почерк у Божко дурацкий, с загогулинами какими-то».

— На, друг, — протягивает Климову кусок сухого белого сыра Назиров. Перед этим он сдул с него крошки.

Климов не сразу тянет руку. Он смотрит на Ризо, на его сросшиеся брови, на довольную улыбку. Ему хочется сказать этому почти смешному в вечной своей готовности услужить парню какое-нибудь доброе слово, но он молчит. Ризо, улыбаясь, смотрит, как он жадно ест так неожиданно пригодившийся сыр, который неделю назад прислала мать.

— А ты? — спрашивает Климов.

— Нет, перед прыжком не ем.

— А я после прыжков только воду пью, — говорит Поликарпов. — Могу сразу ведро вылакать. Однажды у меня…

— А ты когда-нибудь прыгал? — не глядя, спрашивает Климов.

— Три раза…

— Ну и рисуй свое чучело.

— Да нет, прыгать не страшно, но все равно каждый раз теряешь пять кило. Все в пот уходит, — объясняет Поликарпов.