— Зачем? — удивляется Назиров. — Я никогда не потею, я всегда сухой.
— Ну, конечно, — хихикает Поликарпов, — сам сухой, мокрые только тельник и подштанники.
Климов бросает в рот крошки с ладони, подмигивает Ризо. Тот становится за спиной Поликарпова на четвереньки, Климов несильно толкает Поликарпова в плечо, Поликарпов летит в снег.
От безделья Климов бродит около офицеров, с завистью поглядывая на их ножи — не на старый, со сломанной пружиной и разбитой пластмассовой рукояткой «вечный» стропорез Семакова, а на ножи с наборными из цветного плекса ручками, с лезвиями из нержавейки, в ножнах.
Самый красивый, конечно, у Хайдукевича. Лейтенант неторопливо расстегивает прекрасной желтой кожи ножны и пускает по кругу виденный уже десятки раз, но по-прежнему вызывающий восхищение у каждого офицера нож. Климов тоже протягивает руку, на ладони его оказывается предмет вожделения любого десантника — настоящий тяжелый норвежский охотничий нож с рукояткой из моржовой кости. Как он вообще достался лейтенанту? Климов трогает ногтем лезвие (как бритва, и острие отточено исправно), взвешивает нож на ладони (лезвие тяжелое, бросать в цель удобно), читает мелкие буковки фирмы на стали и гладит резные, из кости, щечки рукоятки.
— Антоныч, — улыбается начальник медслужбы полка, добродушный капитан, на голубых петлицах которого вместо положенных ему медицинских эмблем — обычные десантные кораблики, — меняю на свой спрингнайф [4], не глядя. Или просто отбери у лейтенанта. Что за бред, у начальника какой-то консервный нож, а у лейтенанта музейная редкость.
Офицеры смеются: стропорез начальника разведки по возрасту сравним разве только с его рыжей шапкой.
Семаков, сидя на раскладном брезентовом стульчике и вытянув ноги, щурится на солнце:
— Чему смеетесь! Мой тоже стропы режет, как паутину, а вы цацки нацепили и радуетесь, как дети, ей-богу… Ножи у вас не табельные. Нарветесь на начальство, тогда и я посмеюсь. А мой не подведет, не волнуйтесь. — Он замечает среди офицеров Климова, все еще взвешивающего на ладони нож. — Что, хочется домой повезти?
Климов вздрагивает.
— С какой стати? — неожиданно краснеет он.
— Я тоже считаю, что ножик тебе ни к чему. Ты же не хулиган какой-нибудь, Климов, а? Нож не игрушка.
Климов делает удивленное лицо, пожимает плечами и уходит к взлетной полосе.
«Все-то он знает, — долбит Климов носком сапога лунку в снегу. — Телепат».
Позавчера укладывали парашюты. Климову помогал Божко, проверял Хайдукевич.
Климов слышал скрип снега под Димиными сапогами. «Что он топчется возле меня!»
— Климов, — вдруг спросил Хайдукевич, — что у тебя со стропами?
— А что? — Климов не обернулся. Он боялся своего лица: сейчас на нем могло быть все написано.
Ночью ему пришла блестящая мысль: если не дать раскрыться основному парашюту, а спуститься на запасном, то в газете части очень добрый ее редактор Гладилов, который знает их всех, а о Климове даже написал однажды, теперь уж обязательно поместит его фотографию. «Не растерялся. Смел. Сержант. Отличник. Гвардейцы! Есть с кого брать пример в находчивости!» Отпуск дать Климову придется: не так часто спускаются на запасном.
Мысль блестящая, понял Климов. Но за завтраком он начал сомневаться, а к обеду, когда они шли строем в столовую, мысль потускнела совсем.
Отпуск-то ему, может, и дадут, понял он, но что станет! Замучают разбирательствами: почему не раскрылся абсолютно надежный парашют, кто виноват в ЧП? Сам парашют? Не так уложен? Кто укладывал? Кто проверял? Кто контролировал? Что командиры?
Он станет врать: «Укладывал нормально, прыгал верно, действовал, как положено, что случилось — не понимаю. Купол не раскрылся, а как, почему — убейте, не знаю. Счастье, что не забыл про запаску».
Врать и глядеть ясными глазами на лейтенанта, на Семакова, на Гитника? Краденой костью застрянет у него в горле отпуск. Нет, этот вариант не для него!
— Нет! — вслух окончательно решил он в строю.
Ризо посмотрел на него, ожидая продолжения, и сбился с ноги.
«Так что же, Хайдукевич мысли мои читает?»
— Что, товарищ лейтенант? Что? — повторил он.
— То, что надо смотреть, как следует, а не дурака валять. Это парашют, не авоська.
— Показать? — спросил Климов, так и не обернувшись.
— Показать. — По голосу лейтенанта Климов понял, что напрасно плохо подумал о нем: Хайдукевич всегда заставлял проверять укладку строп дважды.
Стараясь унять непонятное волнение, Климов взял стропы у кромки купола и, пропуская их в пальцах, прошел до подвесной системы.
— Нормально?
— Нормально.
Продолжая укладывать парашют, Климов думал о том, что за ним наблюдают. А руки, привыкшие ощущать шелковистость купола, двигались автоматически: разделив купол на две половины, перебросили левую часть на правую сторону, захватили петлю пятнадцатой стропы…
— Климов!
«О, господи!» От неожиданности он вздрогнул и не сразу обернулся. Расставив широко ноги, над ним стоял капитан Семаков. Климов наступил коленом на стропы.
— Ты это что? — губа у Семакова дернулась, — Жить надоело?
— Да что вы, товарищ капитан, — тихо сказал Климов, — что вы все ко мне…
— Ты что делаешь!
— Укладываю, — отчаянно сказал он, — Парашют укладываю…
— Тебя самого уложат в первом же раунде. Марш в зал! Захотел нокаута? На носу первенство округа, а он пропускает тренировки!
Климов вытер ладонью лоб.
Вот он опять стоит на краю бетонки, втянув голову в поднятый воротник куртки; от винтов несет густую снежную пыль. Он смотрит, как неуклюже взбираются на борт перворазники, исчезают в люке, потом люк захлопывается за ними, самолет выруливает на полосу.
Не так давно и он был таким же неуклюжим, похожим на ватную куклу солдатиком. Все прыжки он помнит в подробностях, особенно первые, особенно четвертый, когда, казалось, никакая сила не сможет оторвать его руки от скамьи! Четвертый — памятный.
Если бы кому-нибудь пришло вдруг в голову сказать, что Климов — трус, он, не задумываясь, швырнул бы сказавшего эту чушь на пол.
Он знает тех, кто в самом деле боится вышки, горящего обруча; даже на матах во время боя с ножами видит он испуганные глаза противника. Но он сам! И все-таки почему во время четвертого прыжка страх (то, что это действительно страх, он знает) сковал его, сделал неподвижным, налил ноги и руки свинцом, словно он жалкий отказник! Потом, на земле, Климов представил себе, как выглядел на борту — с белыми глазами без зрачков, покрытый липким потом. Отвратительно.
В тот раз он оказался не лучше тех, над кем имел право — если бы захотел — потешаться. Неужели бывает так, что человек совсем перестает управлять собой? Разум выключается? А что же остается?
Но он все-таки прыгнул, никто его не заставлял…
«А у Поликарпова моего сегодня как раз четвертый прыжок. Посмотрим, — вспомнил он. — Посмотрим на младенца».
Его первый прыжок был только странным. Ему было совсем не страшно. Он только удивился: слишком много он выслушал рассказов и слишком долго ждал прыжка.
В самолете он безотрывно смотрел в иллюминатор на пятнистую — черным по белому — землю, стараясь ни о чем не думать, отгоняя мысли о предстоящем. Все молчали, он тоже. Другие зевали, и он зевал, считая, что это от скуки. Он все смотрел в иллюминатор на заснеженную землю с неправильной формы пятнами леса; земля была не так уже далеко (отчетливо видны были дороги, отдельные группы деревьев, дома смотрелись даже не плоско, а в аксонометрии), и именно это ощущение близости земли осознавалось отчетливее всего. Слишком близко… Вот в таком полусонном, заторможенном состоянии он и летел, отмечая про себя, что лес черный, снег белый, сидящие напротив все на одно лицо — у всех серые блины, а не лица. Но когда появился штурман, подошел к люку, для устойчивости расставил ноги, открыл, наконец, дверь, в которую ворвался тугой поток холодного воздуха, Климов посмотрел в образовавшееся в фюзеляже отверстие, не увидел ничего, кроме того, что это всего лишь дыра в фюзеляже, и ощутил вдруг настоятельную потребность прыгнуть. Он не должен быть хуже других! Нет. Он сейчас прыгнет… Он услышал сирену, увидел зеленую лампочку над плечом штурмана, злое, уставшее его лицо, нетерпеливо машущую руку, подгоняющий, торопящий жест, гримасу нетерпения на грубом обветренном лице. Солдаты из левого по полету ряда исчезали в светлой дыре, очередь стремительно приближалась. В своем ряду он стоял вторым; увидев, что сосед оттолкнулся от порожка, сделал очень большой шаг…