Родион устало расклеил губы и вдруг увидел Фомина. Родион предложил ему свой автомат. Колька пугливо смешался, помедлил немного и принял оружие, как полено. Лейтенант Янко хмуро столкнулся с ним взглядом.
— Что с тобой, Фомин. Заболел?
Колька остановился и потерянно посмотрел на лейтенанта.
— Нет, товарищ лейтенант, — тихо прошелестел он, и ребята заулыбались.
— Отдай Цветкову автомат. В следующий раз отстреляешься. Сегодня я не допускаю тебя к оружию. Как мертвец ходишь. Боишься?
— Нет, — покраснел Колька и покосился на друзей. — Разрешите стрельнуть разок, товарищ лейтенант.
— В другой раз. Отойди в сторонку.
Колька сгорбился и просительно взглянул на ребят. Те растерянно молчали. Но поднимая головы, Колька сунул Родиону автомат и побрел в блиндаж. Лейтенант вдруг перехватил жесткие глаза Родиона и смущенно поскреб ногтем переносицу.
— Фомин! — буркнул он. — Иди попробуй.
Колька остановился и через плечо вскинул непривычно злое лицо. Дразнящая мысль о том, что он может ошарашить сейчас всех, изумила его настолько, что он побоялся расстаться с этой мыслью и поспешно выпалил:
— Я не буду стрелять!
— Как это не будешь? — невозмутимо, словно заранее зная ответ, спросил лейтенант. — Я тебе приказываю стрелять. На исходный рубеж шагом марш!
И команда эта переломила что-то в душе рядового Фомина, словно ветер дыхнул на короткий язычок огня и погасил его. Но Колька успел заметить почтительное удивление на лицах ребят, и этого ему было достаточно для того, чтобы подчиниться приказу лейтенанта. Он понял: это не приказ, а извинение.
С первыми выстрелами Фомина мелко замотало, будто он вцепился не в автомат, а в электрический провод. Последней очередью он все-таки захлестнул пулемет. Черное сердечко медленно поплыло к земле. Колька вскочил с бледным лицом, потерянно впился в снежный холмик, за который покатилось сердечко, и улыбнулся, когда оно вдруг снова равнодушно показалось на горизонте. Лейтенант Янко покосился на Фомина, потом на Цветкова и приказал карантину строиться.
Родион шагал рядом с Колькой и чувствовал, как тот сосредоточенно прислушивается к себе, не зная, чему больше верить: радости или недавнему испугу. Сейчас Родиону было легко понять этого маленького чудака: то же самое происходило и в нем. Ребята еще ближе стали ему. Хотелось беспрерывно шутить и смеяться вместе с ними. Воспоминания о выстрелах, тревожным эхом отдающих в сердце, о черных сердечках мишеней, уплывающих в снег, только обостряли непривычно-волнующее чувство слияния со строем.
Родион так задумался, что сбился с ноги. Шагавший позади Стаська Гужавин запнулся о его валенок и сердито заворчал. На Стаську, в свою очередь, закричали те, кто шагал за ним: «Эй, впереди, возьмите ногу!» Родион сделал короткий прискок, как его учил на плацу лейтенант Янко, и сразу вошел в ритм строя. Снова было легко и радостно шагать. Родион поймал Колькин взгляд и с улыбкой подмигнул ему. Колька смущенно отвернулся.
Двадцатого декабря Родион принял военную присягу. Двадцать первого он уже спал в расположении взвода управления второго дивизиона. В списке личного состава ВУД-2 рядовой Цветков числился на должности радиотелефониста, что соответствовало ефрейторскому званию. Графой ниже, обведенная химическим карандашом, скрючилась фамилия рядового Фомина. В гвардейский ВУД-2 Колька попал благодаря широко посаженным на азиатский манер глазам — дальномерщик Цыренжапов, подыскивая себе замену к демобилизации, поманил однажды Фомина и сунул в руки прибор:
— А ну-ка взгляни в это стеклышко.
Колька назвал какую-то цифру, и широколобый бурят восторженно тюкнул его в плечо.
— Гений! Полгода я тебя искал. Ты же рожден дальномерщиком. Большаков, перетаскивай этого вундеркинда в наш взвод.
Замкомвзвода Большаков лениво скользнул коровьими глазами по странному существу, которое упало на кровать от ласкового шлепка бурята, и аккуратно погладил мясистые колени.
— А дальномер я буду за него таскать?
— Ты не гляди, что он ростом с козленка, — горячился Цыренжапов. — Такие жилистые до ста лет живут. А мясо нарастет. Побегает по сопкам с двухпудовым прибором — глядишь, и мускулы забугрятся, как у батыра. В орудийниках ему все равно ничего не светит.
Большаков цепко прищурился и, заметив, что Колька укорачивается под его взглядом, недовольно скосил бровь. Возьми такого зайчика во взвод — хлопот не оберешься. Будешь нянькой ходить за ним. Не везет взводу на молодых: летом начштаба подсунул им Баранцева, от него только изжога на душе, потом Цветкова — черт ногу сломает в его характере. То ли спеси в нем по горло, то ли бедой какой мается. Два-три слова подарит и — на крючок. Теперь этот заморыш. Тоску наводит своей овечьей улыбкой.
— Ты откуда родом? — спросил Большаков, не выпрямляя скошенной брови.
— Рязанский я. Из деревни Ольшанки, — уныло промямлил Колька.
— Ну? — встрепенулся Большаков. — Значит, земляк? Это меняет дело. Придется брать. Какими талантами располагаешь? Пляшешь, поешь, играешь на пианино?
— Нет у меня талантов, — виновато заморгал Колька и зачем-то поискал глазами Цветкова: его взгляд он уже давно чувствовал на себе.
Родион неловко спохватился, не успев прогнать с губ усмешку, и с треском отодрал грязный воротничок с гимнастерки.
Их кровати оказались снова рядом, на верхнем ярусе. На нижнем спали дембеля: сержант Ларин, командир отделения радиотелефонистов, и ефрейтор Махарадзе. Как только под Колькиными мощами начали по-мышиному попискивать пружины, Ларин задирал вверх ноги и сильными толчками швырял Кольку по кровати. Тот глупо и виновато улыбался, и Родиону было невыносимо стыдно лежать с ним рядом. Ему хотелось вскочить и крикнуть что-нибудь злое, но он со стыдом чувствовал, что боится этого рыжего бугристого сержанта. Они как-то сразу возненавидели друг друга. Было в этой неприязни что-то нехорошее и мутное, которое нельзя было ничем успокоить.
Ларин был на несколько кулаков длиннее Фомина и шире его на полруки. Сила в нем только угадывалась, но не бросалась в глаза. Она сквозила и в кривых коротких ногах, обутых в скрипучие сапоги, и в расплывчатом воловьем взгляде, в котором редко светилась мысль, и в грубо сработанном лице, где особенно раздражал Родиона приплюснутый, с широкими крыльями ноздрей, как у запаренного жеребца, нос. Ларин был коренной забайкалец и поэтому не испытывал, как другие, тоски по дому. С родными он ухитрялся видеться каждый месяц. Иногда к нему наведывалась жена, и после каждого свидания с ней сержант приходил в казарму мрачный и злой. В его разговорах о женщинах было столько грязи, что однажды замкомвзвода Большаков, перед которым Ларин любил ворошить свое замусоленное белье, не стерпел и в сердцах сплюнул на пол.
— Сколько паскудства в тебе, Глеб. Правильно жена делает, что на развод подает. Сыну-то как будешь в глаза глядеть?
— А твоя какая забота? — окрысился Ларин. — Что-то я не припомню за тобой никаких добродетелей. Сам-то чего только не сыпал мне в уши. Забыл? Или думаешь, замкомвзвода стал — все списано?
Большаков тяжело перевел взгляд на правую руку и потискал на ней набухшие кровью пальцы.
— Я тебе, Глеб, вот что скажу. Ты меня зазря в свои друзья записал. Ищи простачков в другой казарме. Я только до армии был сволочью, а ты еще и после нее будешь. Вот что противно, Глеб. Два года — коню под хвост. Ради чего ты мерз и вкалывал? Нет, Глеб, я за эти пятьсот дней всего себя перетребушил, всю жизнь свою переглядел — и страшно мне стало…
Большаков вдруг замолчал и беспокойно погладил колени. Ларин понял, что старшину кто-то встревожил, и всем телом повернулся назад: из штаба дивизиона, сунув под мышку рулон ватмана, вышел Цветков. У Ларина зло вспухли щеки. Он даже как будто обрадовался Цветкову.
— Кто будет третьим дневальным, старший сержант? — громко спросил он, и Родион замедлил шаги.
— Свободных людей нет. Сам знаешь. Все в наряде, — нахмурился Большаков, искоса взглядывая на Цветкова.
— Одни клозеты чистят, другие цветочки малюют, — вскользь бросил Ларин.