— А третьи ни то ни другое, — ввернул Родион и с готовностью встретил звериные щелочки глаз.
Сейчас Родион злился не столько на Ларина, сколько на себя. Он видел, что так, как думает и относится к нему Ларин, думают и относятся многие солдаты в дивизионе. Такова уж нехитрая логика армейской жизни, что, если кто-то ищет в ней работу полегче и повиднее, тот рискует остаться без друзей и жить с постоянным ощущением какой-то вины. Родион чувствовал, что ребята еще в карантине недолюбливали его, а когда замполит освободил его от нарядов для оформления ленкомнаты, они и вовсе охладели к нему, словно обрели еще один повод для вражды. Странным было то, что к ефрейтору Боцу, с которым Родион вместе малярничал, солдаты относились с уважением: они ставили ему в заслугу рисование и считали чуть ли не достоинством то, что Боцу не ходит ни в караул, ни на кухню чистить картошку.
Но все эти дни Родион жил в такой тревожной невесомости, что и не задавался целью разгадать этот обидный фокус. Его настораживало только то, что теперь он не чувствует в сердце сладкого привкуса, как раньше, оттого что опять возбудил против себя окружающих, и они выделили его, вытолкнули, как вода деревяшку. Сейчас он вдруг с острой грустью понял, что и здесь, в дивизионе, ему некому поплакаться в жилетку, разве что Баранцеву. Он боялся не того, что его могут не понять, — это он с великодушием допускал и прощал, — но пугался насмешек и еще большего отчуждения ребят от себя.
— Как дела с газетой? — спросил внезапно Большаков, которому что-то понравилось в лице и голосе Родиона.
— Газета готова, — ответил Родион и хотел было опередить просьбу замкомвзвода, так как уже догадался о ней, но раздумал: еще посчитают, что он заискивает перед ними.
— Но выручишь нас, Цветков? Все ребята в наряде. Нужен третий дневальный. Пойдешь? — закинул удочку Большаков.
— А почему ты просишь, а не приказываешь? Ведь ты старший сержант, а я рядовой.
Большаков растерянно покосился на Ларина и погладил колени.
— Ну как же! — манерно протянул Ларин. — Ведь у тебя высшее образование. Ты чуть ли не профессор. А мы пни еловые. Где уж нам. Хватит с нас Баранцева. Попробуй ему прикажи — сейчас к замполиту полка с жалобой полетит. А какой толк от него? Крыса тыловая. Тоже мне артиллерист. И пороху от гильзы не нюхал.
— Затихни, трещотка, — поморщился Большаков и с любопытством воззрился на Родиона. — Значит, ты согласен?
— Значит, так… — усмехнулся Родион.
Сейчас его забавляла только ситуация. Он вдруг подумал о том, что смог бы при желании найти общий язык даже с Лариным.
В этом он еще больше убедился на разводе, когда, отчеканив дежурному по полку обязанности дневального, перехватил одобрительный взгляд Ларина. После развода Ларин поставил ефрейтора Махарадзе дневалить в первую смену, чтобы он спал ночью, Фомину и Цветкову велел навести блеск в туалете, а сам рванул в клуб.
Увидев Родиона с погнутым ведром в руке, выходивший из кабины ефрейтор Боцу судорожно икнул и чуть не выронил ремень в унитаз.
— Что с вами, профессор? Вам приятнее смывать мои испражнения, чем ковыряться в красках? Кто тебе наряд шлепнул?
— Никто, — досадливо буркнул Родион и с размаху выплеснул воду в кабину, из которой вышел Боцу.
Ефрейтор взвинтил в нем до предела и без того накаленное чувство стыда. Родион готов был грохнуть ведро о бетонный пол и заплакать. Если в первые минуты в этом стыде барахталось что-то приятное, придающее каждому движению героически-мстительный оттенок, даже смысл, то теперь стыд все разъедал, как щелочь. И бесил его именно этот стыд, которому он глупо поддался и который так бесцеремонно вломился к нему в душу. Почему? Разве Фомину стыдно? Какие же у него права на этот стыд? Кто их узаконил? Внезапно Родион поймал себя на том, что он слепо разглядывает в черном зеркале окна свое сосредоточенное лицо и брезгливо оттопыренные руки, словно собирается куда-то взлететь с грязной тряпкой в одной руке и ржавым ведром в другой. И он тут же представил себя в отцовском кабинете, среди недоступных профилей великих мыслителей и кандидата философских наук Арсентия Павловича Цветкова, потом снова увидел себя в уборной среди щеток и мусора, и такой в него ворвался смех, что рядовой Фомин от испуга выплеснул полведра себе в сапоги. «Конечно же, ну конечно, мой мальчик, ты прав, — весело кувыркались в голове Родиона мысли. — Считать, что твои добродетели выше и значительнее чужих — какой чудовищный самообман. Не все ли равно: бумажный рубль или сто медных копеек, искра, высеченная из камня или из спичечного коробка? Смысл один и тот же…»
— Вы что тут делаете, Цветков?
Родион вздрогнул и повернул к замполиту дивизиона смущенно-озадаченное лицо. И как только он встретился с насмешливо-вопрошающими глазами старшего лейтенанта Сайманова, в нем опять вспыхнул все тот же проклятый стыд.
— Я мою нужник, товарищ старший лейтенант, — ответил Родион, и его снова что-то рассмешило.
— Я вам поставил другую задачу, рядовой Цветков. Извольте ее выполнять. Кто вас назначил дневальным?
— Никто. Я сам. Мне надоело малевать.
Спутанные брови замполита разорвались у переносицы, в уголках губ шевельнулось что-то детское, и, взглянув на него, Родион вдруг вспомнил, что он всего на год моложе старшего лейтенанта Сайманова.
— Давайте сразу договоримся, Цветков, — снова сцепил брови замполит. — Я приказываю, вы исполняете. Прикажу я вам тонну картошки почистить, вы ее почистите; сортир вымыть — вымоете. В данном случае я приказываю вам бросить ведра и взять кисти. Идите в ленкомнату и занимайтесь своим делом. Где дежурный по батарее?
— Сержант Ларин в клубе, — выскочило у Родиона, и он тотчас покраснел: «Кто за язык тянул болвана?»
— Как в клубе? А ну бегом за ним, Фомин.
Кольку выдуло из туалета. В дверях он чуть не сшиб с ног сержанта Клауса из второго дивизиона.
В зал было не пропихнуться. Солдаты толпились даже в коридоре, гусино вытягивая шеи. Колька у самых кресел споткнулся о чей-то сапог и уткнулся кому-то в спину. На него зашипели. Скинув шапку, Колька прижал ее к груди и весь прилип к щербатому кусочку полотна. Где же он видел эти золотистые копны сена, чинно поскрипывающие на возах, эти заводи и подлески, продутые ветрами? Было ли это? И почему он так бестолково любил их раньше? У Кольки осеклось дыхание, защипало в глазах. Вспомнив, зачем его сюда послали, он промокнул шапкой глаза, собрался с духом и хотел громко крикнуть, но вместо крика вышел простуженный шепот: «Сержант Ларин, на выход!» Солдаты заворчали, и Колька юркнул в коридор. Через минут пять мрачно вылез Ларин и наморщил лоб: «Ну чего еще?» — «Замполит вызывает», — деловито бросил Колька. «Понятно, — сплюнул Ларин, поправляя повязку и штык-нож. — Цветков продал? Не могли сболтнуть, что я в штаб ушел? Учить вас надо, салажня».
В казарму они вошли через запасной ход. Ларин загремел строевым шагом по надраенному полу и цокнул каблуками перед замполитом.
— Товарищ старший лейтенант, сержант Ларин по вашему приказанию прибыл!
Замполит ревниво пробежался глазами по его выправке и, не заметив ничего неуставного, несколько разочаровался.
— Почему вы покинули пост? А вдруг тревога? Мальчишка! Кончишь дежурство — и бегом к начальнику караула. Скажешь, что я объявил тебе двое суток отбывания на гауптвахте. Ясно?
— Так точно, товарищ старший лейтенант! — побледнел Ларин.
— А сейчас ищите другого дневального. Цветков уже имеет задание.
Родион со стыдливой досадой представил, что сейчас творится в душе Ларина и как тот пакостно думает про него, увидел на своих пальцах липкие струйки грязи, которую он теперь чувствовал всеми нервами под кожей, и опять в сердце пахнула счастливая злость — она и заглушила вину и страх перед Лариным. Родион с рассеянной усмешкой повернулся к Фомину, который все это время тревожно и недоуменно к нему приглядывался, и тихо сказал:
— Вот так, Коля. Никак нам не дают вместе поработать.
В казарме — предпраздничный кавардак. Койки сдвинуты на середину, тумбочки и табуретки — горой. Навинтив на сапоги тонкой стальной проволоки, солдаты выделывают ногами хитрые вензеля, словно по льду на коньках, — так они умудряются соскабливать старую половую краску. Некоторые орудуют острыми лопатами или стеклом. Вначале плеснут на доски воды, а потом шуруют по мокрому. У одних пол — будто бруснику на нем душили, а у других — розовато-белый.