Выбрать главу

У Родиона затекли ноги, намокла от пота гимнастерка. Колька тоже по-рыбьи дышит, но лопату не бросает, только по сторонам косится: никто на перекур не решается, всем охота управиться пораньше, иначе новая краска не успеет высохнуть, и пол придется покрывать мастикой завтра.

Двойная радость на душе у ребят. Во-первых, Новый год через двенадцать часов, а во-вторых, им просто-напросто подфартило: сегодня в наряд заступает третий дивизион. После обеда покончили с мастикой, отгладили пол «ласточкой» и принялись за себя. Блаженно зафыркали у кранов, бросились к иголкам и утюгам. Замкомвзвода Большаков приказал еще с вечера выстирать обмундирование, и теперь на зависть всему дивизиону взвод управления весело толпился в бытовой комнате, разутюживался. К Фомину — длинная очередь. Брякнул он сдуру, что стричь может. Его тут же заарканили старослужащие, сунули ему машинку в руки и ножницы. Он уже пальцами еле ворочает, а клиенты — друг за дружкой. Случай — и Колька Фомин знаменит. Ларин по плечу его похлопывает. А Колька уже все на свете проклинает. У самого брюки не глажены, воротничок не подшит.

После ужина, одетые во все чистое, солдаты запрудили ленкомнату. В центре прямо к потолку рвалась тонкая елочка с аккуратными густыми лапами. К ней смущенно прижимались самодельные домики, зверюшки, дешевые конфеты. Кто-то подвесил отшлифованную до блеска гильзу. Ящик с раймаговскими игрушками еще прошлым месяцем раздавил комсорг дивизиона старший сержант Седых. Все оглядывали елку, стесняясь друг друга, словно боялись быть уличенными в сентиментальности. Но вот Ларин где-то раздобыл баян, и лица разгладились, грохотом сыпанули шуточки. Две мелодии были как бы пробные, подготовительные, а на третью не выдержали, обстучали музыку сапогами. И вдруг опять удивил Фомин: он захотел петь. Большаков прямо ахнул: вот тебе и овца. А когда Колька запел, все начали украдкой переглядываться, снова чего-то застеснялись. В конце, после того как растроганный Большаков благодарно потискал певца в своих лапах, Родиону пришлось выдержать ликующе-победный взгляд Фомина, и ему стало неловко. Но тут опять взвизгнул баян, перечеркнувший все, что было до этого, и десятки сапог вместе с пылью затоптали и неприятную досаду Родиона. Что-то знакомое и далекое было в этой пляске и музыке, какую-то заматерелую тоску приманивали они. Родион вспомнил таракановскую свадьбу, красивое от вина и танцев лицо матери, потом другое ее лицо, последнее, и задохнулся, выскочил из ленкомнаты. Он забился в дальний угол возле окошка и, обкусывая губы, плакал одной грудью. Ему было приятно жалеть и ненавидеть себя. Мысль о том, что мамы больше никогда не будет в этой жизни, показалась ему такой страшной, что на секунду почудилось, будто сознание уплывает в сон. На эту мысль накручивалось столько всего, что он не мог противопоставить ей никакую другую мысль, и потому первоначальный ужас легко перешел в равнодушную сладкую тоску, которая все оправдывала и все делала смешным. На миг музыка и топот из ленкомнаты громко ворвались в казарму и тут же стихли: очевидно, кто-то вышел. Родион затих: он понял, что идут к нему. Между койками вырос Большаков. Немного потоптался и робко присел на табурет. Он смущался своего жаркого лица и шумного счастливого дыхания.

— Чего смотался? — спросил он.

— Хочется побыть одному. Разве устав запрещает? — досадливо бросил Родион и поругал себя за вспыльчивость: Большаков мог рассердиться и уйти, а этого Родиону почему-то не хотелось.

Замкомвзвода задумчиво поглядел в пол, что-то соображая, и наконец решился.

— Давно меня тянет на разговор с тобой, Цветков. Две недели ты у нас во взводе, но как бы и нет тебя. Баранцев, тот проще, хотя и занозист. Вся хитрость его на виду. А ты вроде и не грызешься с ребятами, но словно обиду какую затаил. Мы ведь не привыкли так, втихомолку. Или ты брезгуешь нами?

За последние два месяца Родиона впервые так прямо вызывали на откровенность, и он растерялся, ибо не знал, о чем говорить. «Если я сумею сейчас объяснить ему все, что творится в моей душе и голове, то что же тогда, останется от меня? Ведь ничто из моей болтовни не может быть принято им, кроме страшных слов о матери», — со злой усмешкой подумал он. И тут же съехидничал себе: «А что, собственно, я так оберегаю и от кого? Какую такую тайну? Может, я просто хочу казаться загадочным? Что такое ум — никто не знает и но определит. Тогда чего же я? Кто может доказать, что я умный, а он дурак? Пару цитат из Сенеки или Шопенгауэра и он может вызубрить. Но разве он станет счастливей от этого? Выходит, я всю жизнь кормил не ум, а память. Ведь, в сущности, нет никакого смысла в том, что я острее, чем он, чувствую бесконечность Вселенной и оскорбительную мгновенность человеческой жизни. Да и почему я так уверен, что чувствую это острее?»

— Ты, может, и разговаривать со мной не хочешь? — обиделся Большаков, заждавшись ответа.

— Извини, — смутился Родион. — Но помочь мне нельзя. Видишь ли… — Его вдруг опять оглушила тоска, он почувствовал, что не сможет произнести два проклятых слова, а произнести их надо, он это тоже с болью чувствовал. — Все просто, Большаков. То есть не так просто… — «Господи, какую чушь порю!» — В общем, Большаков, у меня умерла мама.

Замкомвзвода сразу смешался и покраснел, будто взбирался по голому столбу и вдруг столба не стало, и он грохнулся оземь, смущенно растирая ушибленное место. Теперь и он но знал, что говорить.

— Когда умерла? — только и спросил.

— За пять дней до повестки из военкомата.

— Недавно, значит. Вот оно что… Ну, ты прости, если чего и не так было. В душу-то ведь каждому не заглянешь, как в окошко. — Он вдруг испуганно вскинулся, словно вспомнил что-то, и Родиону стало немного жутковато. — У твоей с сердцем? Видишь… Моя вот тоже плохая. Почки застудила. Писем уже неделю нет. Да-а… Ч-черт…

Большаков тревожно посмотрел в окно, где вьюжила последняя ночь этого года, и Родион понял, что замкомвзвода уже не рад, что затеял такой разговор. «Для него самое главное то, что у меня умерла мама. Больше он ничего знать не хочет. Да и не нужно ему больше…» — устало подумал Родион, внимательно разглядывая Большакова. Вот и еще один человек узнал, что у него умерла мама. А сколько не знает!

Вскоре Родион стал замечать странные вещи: за завтраком, при дележке солдатского лакомства, на его ломте хлеба всегда желтел самый крупный кусок масла, лишний комушек сахара тоже попадал к нему; перед баней каптенармус выбирал Родиону самое новое и ладное белье со всеми тесемками и пуговками, втихаря совал ему в сапоги портянки суконные, что посуше и поаккуратнее, — словом, в отношении ребят к Цветкову засквозило многое такое, от чего делалось радостно и неловко. Но Родион с грустью чувствовал, что ему от этого не легче, а труднее жить, словно он занял взаймы кучу денег, а расплачиваться нечем. Если раньше на него рукой махнули, как на мумию, от которой толку не добьешься, — и все-таки Родиону было спокойнее, привычнее, — то сейчас для ребят все стало на свое место: они с готовностью объясняли угрюмство этого парня смертью его матери — так им было удобнее и проще. Поэтому, когда первоначальное любопытство к Цветкову быстро выветрилось, как и ко всякой загадке, поддающейся истолкованию, Родиону еще долго многое списывалось и прощалось.

Даже тот проклятый случай…

Десятого января, ночью, артполк подняли по тревоге — предстоял пятидневный выезд на тактические учения. Еще с вечера у Родиона бешено разболелась голова, и он не сомкнул глаз до той минуты, пока дежурный по батарее младший сержант Туробоев ржавым голосом не взорал: «Тревога!» Словно воробьи, которых шугнули из ружья, сыпанули гвардейцы со скрипучих коек, и через десять минут в казарме уже никого не было, кроме наряда. До машинного парка было метров сто, но Родион так упарился с двумя радиостанциями, что ему показалось, будто он бежал с километр. Из боксов свирепыми быками вылетали «уралы» и ловко подныривали к гаубицам — их тут же облепляли орудийные расчеты, цепляя к ним многопудовые станины. Через час объявили отбой — артполк оживленно потянулся к столовой. Родион ворочал в сапогах занемевшими пальцами. В спешке он не успел натянуть валенки и сунул их под мышку. Взводный на ходу давал ему взбучку. Ноги одно — а тут еще кто-то голову тискал железными лапищами. Большаков искоса поглядывал на Родиона и хмурился.