— Случайно не заболел? — спросил он.
— Есть немного, — поспешил ответить Родион и покраснел: слишком много было извиняющейся жалобы в его голосе.
Не успели солдаты побаловаться чайком, как в столовую влетел дежурный по полку старший лейтенант Воронов и крикнул: «Тревога!» Загремели лавки, посыпались пустые чашки. Артполк выстроился в парке перед боевыми машинами. Над головами пронеслось: «Смирно!» Командир полка простуженным голосом доложил маленькому щуплому полковнику о готовности артиллерийского полка к тактическим учениям и широкогрудой скалой двинулся за ним. Полковник останавливался перед каждым солдатом и цепко скользил по его выправке своими умными глазами навыкате. Командир полка грозно дублировал его взгляд и, если замечал на солдате что-то неуставное, гневно косился на взводного. Полковник неумолимо приближался к Родиону, и Родион с холодным страхом чувствовал, что боится встретиться с ним глазами. Самое ужасное, что он не мог сосредоточиться, собраться, взять себя в кулак, и вот сейчас начштаба дивизии догадается обо всем. Полковник опечатал взглядом бледное лицо Родиона, всковырнул что-то в его зрачках и досадливо дрогнул кончиками бровей.
— Кто вы? — резко спросил он.
— Я? — машинально вырвалось у Родиона, и он вконец смешался, успев отметить, однако, забавность вопроса. — Рядовой Цветков!
Полковник полуобернул красивую голову к командиру полка и, не сводя острых глаз с Родиона, бросил:
— Этот солдат не готов к боевым испытаниям. Сейчас я бы не пошел с ним в разведку.
Родион подсознательно уже был настроен на эти слова и поэтому не удивился тому, что не чувствует стыда, — было только неприятно, что так много людей смотрят на него одного. Стыд пришел потом, когда майор Клыковский подозвал его к себе и спросил:
— Вы больны, Цветков? Замкомвзвода сказал мне, что вы себя плохо чувствуете. Так ли?
— Нет. Я себя прекрасно чувствую, товарищ майор, — помедлил с ответом Родион.
Откуда-то вынырнул Ларин, потный и возбужденный. Что-то прежнее, злое сквозило в нем, от чего Родиону стало совсем тяжко.
— Я с предложением, товарищ майор. Пусть ефрейтор Палийчук заменит Цветкова на время учений. Тот опытный радист, а занимается пустяками. Боюсь, что без него мы связь зарубим. Клыковский задумчиво скривил глаза на Родиона и осторожно усмехнулся: очевидно, ему понравилась какая-то мысль.
— Решай сам, Цветков. Останешься в полку дежурным радистом или с нами поедешь? Знай: учения сложные, в противогазе часами бегать придется. А ты, я вижу, и впрямь квелый какой-то.
Родион понимал, что его испытывают. Опять хлынуло забитое ожесточение и желание противоречить — но все это было лишь внушением. На самом деле, сколько бы он ни уверял себя, что то, что он сейчас скажет, он сделает со злости, — все равно где-то в уголочке души затаившийся противный человечек гнусаво дразнил: «Тебе страшно, не лги, тебе не хочется мерзнуть и бегать в противогазе».
— Я останусь, товарищ майор, — насилу выговорил Родион и постарался придать лицу безразличное выражение.
Клыковский еще немного задержался на глазах Цветкова и уже сердито крикнул:
— Тогда бегом в штаб. Ларин тебе по дороге расскажет что к чему. Вперед!
Они побежали. Родион все время ждал, что Ларин пустится в ехидство и желчь, но сержант молчал, словно и позабыл о нем, — это было страшнее. И Родион не выдержал, схватил Ларина за воротник шинели и закричал в лицо:
— Думаешь, струсил? Но ведь я действительно болен, у меня раскалывается голова. Какого дьявола ты сунулся со своим Палийчуком? Кто тебя просил?
Ларин сперва опешил, потом побледнел и с силой отпихнул Цветкова.
— Совесть мучает, товарищ философ? Не думай, что я мстил тебе. Много чести. Мне нужен радист, а не художник. А ты в радиосвязи, как баран в апельсинах. Ушами прохлопал на занятиях. Думаешь, в игрушки играем?
— Не ври. Я знаю радиостанцию. Не хуже тебя.
— Ладно. Не трепись, — уже великодушно усмехнулся Ларин…
Узнав о том, что его берут на тактические учения вместо Цветкова, Палийчук в восторге шлепнул большим кулаком по коленке.
— Оцэ дило! Оцэ мужская работа. Удружил ты мэни, командир. А то я вжэ мозоли выращую на заднем месте. Не переживай, Цветков. Книжки втихаря читать будешь, стишки пописывать. Иди сюда, я тебе всю премудрость растолкую, хлопчик.
У Палийчука было узкое вислобровое лицо, в которое воткнули мясистый нос. Когда он выпрямлялся у окна в полную стать — в комнате сгущался полумрак. Отбарабанив Родиону все, что входило в его обязанности, Палийчук шумно шаркнул сапогами перед оперативным дежурным, толстеньким майором в очках.
— Товарищ майор, я мушу вас покинуть. Замисть мэнэ оцэй хлопчик будет вас развлекать. Дозвольтэ убигты?
— До свиданья, Палийчук, — расцвел майор веселыми ямочками на щеках и с грустным сожалением проводил глазами просторную спину дежурного радиста, словно рубленную из дерева.
Родион стиснул голову наушниками, в которых что-то сухо потрескивало и лопалось, и слепо уставился в зеленый глазок на рации, стараясь ни о чем не думать. Но холодный и волнующий хруст в ушах, словно сочащийся из далекого космоса, не давал ему забыться, и снова приходилось вспоминать беспощадные глаза полковника, отчужденные лица ребят, слова Ларина. Он уже не пытался убеждать себя в том, что мнение девятнадцатилетних мальчишек ему безразлично, ибо чувствовал, что это не так.
«Но оправдывайся, все равно ты струсил. Болезнь для тебя как повод. Зачем ты, дурак, остался? Даже Фомин не простит тебе этого», — яростно нашептывал себе Родион, не отрываясь от зеленого глазка на рации.
На душе стало еще тоскливее, когда он вернулся с дежурства в пустую казарму, по которой уныло бродили дневальные. Шаги их гулко отлетали в окна и стены. Сиротливо застыли койки, тумбочки, табуретки. Родион вдруг подумал, что если бы ребята по какой-то причине не вернулись и ему пришлось жить до конца службы в этой пустынной казарме, он бы, наверно, сошел с ума.
Весь дом как будто сговорился справлять новоселье в один и тот же день. У матери не было других близких знакомых, кроме тех, кто жил с ней на старой улице, — сейчас они жили в одном доме. Каждому хотелось, чтобы гости собирались именно в их квартире: дескать, у них и комнаты просторнее, и понастряпано всего — не пропадать же добру. Наконец со смехом решили: сперва гулять у Баранцевых, так как у этих двойная радость — сын приехал в отпуск, потом у Васильевых, дальше у Лежневичей, и — понеслось. Но с одним уговором: у каждого по пяти рюмок, не больше.
Дима с насмешливым любопытством разглядывал гостей, словно видел их впервые. Он небрежно протягивал мужикам руку, и они больно тискали ее своими клещами, давая понять, что уж им-то поболе его пришлось помесить грязь кирзухами.
Первую рюмку выпили за мир во всем мире, вторую — за славных хозяев двадцатой квартиры пятнадцатого дома, что на улице Пекарской, третью — за отличника Советской Армии ефрейтора Баранцева. После этого все пожелали, чтобы Дима произнес очередной тост. Он неохотно поднялся, окинул досадливыми глазами притихших гостей, которых он когда-то презирал за мятые брюки и неуклюжие речи, но окружение которых ему всегда льстило, так как возвышало в собственных глазах, и со страхом понял, что ему нечего сказать этим людям. И тогда он буркнул первое, что пришло в голову: «За дружбу!» Все одобрительно захлопали. Отчим внезапно встал и поднял руку. Гости подавленно замолкли, напуганные тем, что увидели на его бледном лице. Наступила неловкая пауза.
— Дима предложил хороший тост. Дай бог, чтобы он никогда не забывал его. Нам бы надо почаще думать друг о дружке. Вроде ведь и жили нос к носу, а встречались вот так вместе только по праздникам. А ежели ковырнуть умом эту жизнь, то в ней каждый день — праздник. А мы в углах, как мыши, притаились, узлы задницами прищемили и, кроме телевизора, ничего знать не хотим. Для любви к ближнему у нас кишка тонка. В бога не верим, в черта тоже, а вот на денежку молимся. И я молился. Думал, что копейкой я и дьявола перешибу. Многие так думают, но перешибают лишь хребет своей совести. Плесени в наших душах, братцы, сколько развелось! Ложкой выгребай. А все почему? Сейчас ведь модно рассуждать так: ежели мне хорошо, то, стало быть, и всем людям хорошо; мне плохо — и весь мир ни к черту. Любое удовольствие нам нужно пощупать руками, а иначе не интересно, не выгодно. Я ведь потому сегодня заговорил об этом, что мне больно и я спешу… Когда мы еще с вами соберемся! Может, и не доживу до тех пор. Наверняка не доживу. Я не шучу и не пугаю, но сказать вам хочу: будьте всегда честны перед людьми и самими собой. Сколько нам отпущено богом? Пятьдесят, сто лет? Никто не знает. Один позже, другой раньше, а третий уже умер. И ведь страшно, когда после человека всего лишь трупная вонь остается, а не добро. Но сколько людей на земле, столько и добра должно оставаться. Один больше добра оставит, другой поменьше, а третий — совсем капельку. Но и этот третий не должен стыдиться, что оставит мало. Он со спокойной совестью поглядит в глаза смерти. А смерть, братцы, такая пронзительная старуха. Жизнь можно обмануть, а ее нет. Ее на мякине не проведешь. Она в душу своими ручищами залезет и со всей требухой ее наизнанку вывернет. Попомните меня. Выпьем за честную смерть. Аминь! — Федор Иванович вдруг рассмеялся, и смех его среди общего неловкого молчания прозвучал до того неприятно, что Дима вздрогнул.