Он расстегнул шинель и вынул из накладного кармана френча смятую папироску и что-то еще.
— Вот беда… вот беда, — озирался он и, встретившись со мной взглядом, вдруг лукаво, озорно подмигнул.
— Русские большевики любят спешить. И особенно мистер Дзержинский, — снисходительно усмехнулся иностранец.
— Совершенно верно… особенно, когда это необходимо! — веселым тоном ответил Никита Денисов, протягивая ему второй ордер. — Прошу, ваше имя на сей раз? Антонио Джельби, так? А вот опять подпись товарища Дзержинского. Его подпись? Его! Впрочем, если вы вспомните еще одно свое имя — Сидней Джексон, — и, вытащив из накладного кармана френча третью зеленую бумажку, он показал ее, — если хотите, то и на этот случай, как требуют правила об иностранцах, есть на ордере виза товарища Дзержинского. Это у вас, мистер, разные имена, а у нею всегда одно имя — Дзержинский.
Прошло двое суток с момента ареста Эркварта-Джельби-Джексона. Был поздний час. Несколько человек сидели в кабинете Дзержинского, докладывая ему дела, а их было немало, и все они — разного свойства. В гостинице «Отель де Франс» весь второй этаж заняла германская комиссия по обмену военнопленных, но она занимается не столько своими прямыми обязанностями, сколько тем, что широко выдает удостоверения о немецком подданстве контрреволюционным русским офицерам и свозит оружие в свое помещение. Некий гражданин, по фамилии Череп-Спиридович, скупает у биржевиков акции национализированных заводов и переправляет их все тем же немцам в Берлин и Гамбург. Саботажники на железных дорогах гоняют продовольственные грузы из одного города в другой, не направляя их к месту назначения: так, эшелон с продовольствием, отправленный из Саратова голодавшему Петрограду, сделал два конца сюда и обратно и снова очутился в Саратове. В подвале одного из домов на Васильевском острове рабочие нашли две тысячи пудов гвоздей, а в другом — шестьдесят пудов шоколаду. Обнаружены следы Гоца и Авксентьева — главарей эсеров-террористов, ушедших в подполье. На Николаевском вокзале задержали несколько групп спекулянтов: они перевозили бриллианты в вареных яйцах, нитки и кружева — в ватных одеялах… Мало ли таких дел и происшествий было в ту пору!
Дзержинский спросил меня:
— Что Эркварт? Ему дали горячий ужин?
— Не беспокойтесь, — ответил я. — И ужин мясной с бутылкой вина, и табак первый сорт, и… неглупого собеседника. Никиту все хочет объехать.
— Он все еще отрицает? — усмехнулся Дзержинский.
— Отрицает и… посмеивается. Люблю, говорит, неожиданные приключения: будет что описать в английских газетах. Богачом, говорит, вы, большевики, меня сделаете. Обещает Денисову подарки из Англии прислать — так много, мол, заработает на нас денег…
— Из Англии?.. — живо переспросил Феликс Эдмундович и почему-то загадочно усмехнулся.
— Очевидно, надеется, что мы его вышлем на родину, — высказал я эту догадку.
— Ладно, — закончил беседу Дзержинский. — Прошу вас, Кузин, в десять утра быть у меня.
…В назначенный час я явился к нему.
Никита Денисов ввел своего подследственного. Эркварт шел, опираясь на трость. В другой руке у него была пегая, под цвет пальто, мерлушковая шапка. Войдя, он учтиво поклонился Дзержинскому.
— Садитесь, — указал Феликс Эдмундович на кресло у стола.
Эркварт и Денисов уселись друг против друга. Улыбнувшись Никите, словно тот был его старым приятелем, иностранец вынул из кармана кожаную записную книжечку и что-то занес в нее тонким карандашом.
— Вы что это записываете? — полюбопытствовал Дзержинский.
— О-о, блокнот журналиста — это шкатулка памяти! — охотно вступил в разговор сотрудник «Таймса». — Я записал быстро, стенографически. Это касается лично вас, мистер Дзержинский. Я написал тут: высокий, худой, в солдатской шинели, наброшенной на плечи, потому что в кабинете у вас холодно. Солдатская гимнастерка с широким воротником на две пуговицы. Изможденное — от переутомления, наверно? — тонкое лицо… А вот теперь, когда вы начали говорить, я отмечу, что у знаменитого мистера Дзержинского слегка надтреснутый голос… Это от природы или вы много курите?
Он держал себя как опытный разбитной газетчик, берущий интервью, и меньше всего походил на арестованного преступника.
— Вы чрезвычайно любопытны, — усмехаясь, прервал его Дзержинский. Он не без интереса, так же как и я, наблюдал за этой заморской птицей.
— Это моя профессия — любопытство!.. — галантно объяснил Эркварт. — Знаете, мистер Дзержинский, каждый англичанин, отправляясь за море, меняет только климат, но не свой характер и профессию, — изрек он сей афоризм.
— Почему? Это не так, — с молчаливого согласия Дзержинского вставил свое слово Никита Денисов. — Политический свой характер вы меняли. Чем же объяснить иначе, что вы, Антонио Джельби, состоя при ставке Николая Второго, были… всем это известно… на стороне царя и его политики, а став приятелем Керенского, называя уже себя Сиднеем Джексоном, сделались сразу же неразлучным советником ЦК эсеров? Что ж это выходит: меняетесь или не меняетесь?
— Вы думаете — я изменил себе? Нет.
— Совершенно верно! — сказал Дзержинский. — Совершенно верно. И царь, и кадеты, и эсеры — все они против свободы русского народа, и господин Эркварт готов чем угодно и как угодно способствовать врагам нашего народа. Вы не изменили себе, господин Эркварт. Совсем, конечно, другой вопрос, кому вы…
И, как в ночном разговоре, он усмехнулся, оборвав начатую фразу, непослушно соскочившую с языка, и тотчас же добавил:
— Вы, иностранцы, выступаете против нашего народа, против нашего революционного государства. Выступаете — я подчеркиваю это слово. И выступаете на нашей территории, на нашей! Вы знаете, господин Эркварт, о чем я говорю. Отлично знаете. Для нас — вы государственный преступник и должны быть судимы по нашим законам. Следователь предъявил вам доказательства, мы изобличили вас, но вы, как добродетельный ангел, все отрицаете.
— Феликс Эдмундович! Он так думает: разговор — серебро, а молчание — золото… — раздосадованный Денисов даже привстал с кресла.
— Но кстати, зачем, например, пересылать золото на Дон генералу Каледину? — спросил Дзержинский. — Мы и это знаем, Эркварт. Впрочем, это знает не хуже нас и ваше посольство.
— Не понимаю, — пожал плечами англичанин. — Я не имею чести состоять в посольстве.
— Это мы тоже знаем. Не состоите в посольстве, но надеетесь на него?
— Возможно, — усмехнулся Эркварт.
Он спрятал записную книжечку и карандаш и, сложив руки на серебряном набалдашнике трости, внимательно слушал Дзержинского. Снова и снова ему был перечислен ряд активных антисоветских действий, участником которых он был.
— Все то, мистер Дзержинский, — с улыбкой отвечал он, — что вы называете «обвинениями», на мой взгляд, есть лишь политические разногласия. Разве я их отрицаю? Но на Западе за это не судят. Вы сторонник одной истины: истины мистера Ленина, а я — другой истины. Что ж, бояться мне из-за этого, дрожать, хоть я и нахожусь сейчас в вашей грозной ЧК?
— Если хотите — бояться, дрожать, да!.. — горячо воскликнул Дзержинский. — И не потому только, что есть ЧК… Есть гораздо большее в мире: Ленин и его правда!
— Я не отрицаю значения Ленина. И многие западные государственные деятели не отрицают.
— И боятся, дрожат! Не верите, Эркварт? — спросил Дзержинский и неожиданно саркастически продолжил: — Рассказывают, что Пифагор… он, как известно, был язычник… открыв свою знаменитую теорему, принес в жертву Юпитеру сто быков. С тех пор, говорят, все скоты на земле дрожат, когда открывается новая истина!
Мы с Денисовым искренне расхохотались. Эркварт сделал вид, что именно в этот момент ему потребовалась кожаная книжечка — записать слова грозного большевика, и он обидчивым тоном сказал:
— Пифагор — это, конечно, иносказательно. Браво, браво, мистер Дзержинский! Вы имеете в виду истину Ленина… Та-ак… Ну а мы в Европе…