Пришло неожиданно письмо, от Ниды, тронуло задушевностью. «А я все об вас мечтаюсь, дорогой Степочка, уж простите, привычно так. Скушно мне без вас стало, как встретились. Навестите вашу навеки Нидочку». И так захотелось к ней, показалась такой родной… Подумал: «была бы верная, до конца, «без грима». Было еще в письме: «Бывает с человеком, вот затоскует-затоскует, заноет сердце! Когда приключится грусть, вспомните обо мне, Нидочка вас приветит». Он ответил ей сдержано: будет в Москве – заедет. Подумал – и приписал, что целует мягкие ее ручки, – «помнишь, играли в шлепанки?» – что очень рад, получилось письмо в тяжелую минуту.
В студии очень ладилось: «через годик и публике покажут, все от меня в восторге». [88]
Пасху пробыли вместе. Торопилась на Фоминой: «идут репетиции, к экзаменам… В. до безумства строгий, такую горячку порет!» Но он упросил остаться: весна какая! Смотрели разлив с обрыва, как медленно отходили воды, как розовые стекла отставших луж нежно мерцали на закате.
Прошла и Фоминая. Он умолял – останься!
– Что же тогда… бросать?!… Что за… ребячество!…
Буйно цвела черемуха. Начинали венчаться вишни. Тихие вечера томили. Тихая, грустная Люси нежно белелась на обрыве, смотрела в даль. Накануне ее отъезда Бураев опять сказал:
– Ну, хоть один денечек… скоро уходим в лагерь?…
Прошла неделя. Все уже распускалось. Лиловатые елочки сиреней осыпали вершинки. Желтые «бубенцы» пышно сияли в вазах. Телеграмма из студии: «десятого экзамен, будьте».
– Ну вот, и напоминание… так это неприятно. Проходим Чехова, через меня задержка! В. ужасно требователен… – говорила Люси взволнованно. – Завтра я непременно еду.
И она побежала отправить телеграмму. Пришел Валясик.
– Пакеты отправил, ваше высокоблагородие. Вот, энтот на почте письмецо велел барыне обязательно на руки отдать, а их нет. Извольте вам.
Бураев взглянул, и сердце его пропало. «До востребования, Л. В. К.» – твердым, красивым почерком, – [89] мужским! «3десь» – сказало ему письмо. Он сидел у стола и барабанил, а письмо говорило: здесь!
Люси, наконец, вернулась. Снимала в передней шляпку.
– Была на почте… – сказала она устало, и Бураев в глазах увидел… – Письмо мне, кажется… передали Валясику на почте?… Дай-ка… – увидала она конверт, которым помахивал Бураев.
– Искал вас, бариня, а вас нет… – сказал из двери Валясик, – барину передал.
– Как же ты смел, дурак!… – крикнула на него, не помня себя, Люси.
Бураев помахивал конвертом.
– Виноват, бариня, простите… – смущенно осклабился Валясик, – по мне, что барин – что бариня… – и понуро ушел на кухню.
– За что ты его назвала дураком? – сказал, сдерживая себя, Бураев. – Он честный, верный солдат и предан мне, как друг! Больше, чем… Под пулями носил мне есть, ночи возле меня сидел, когда валялся я в лазарете!… Если я его иногда ругаю, он знает… и прощает, дружески… и я ему многое прощаю! Вот твое письмо. Разве, здесь, тайны, от меня?… «До востребования»?… Не знают адреса?…
– Значит, не знают! Отдай письмо… – возбужденно сказала она, протягивая руку.
– Но… я хотел бы знать – от кого?…
– Насилие?… – выкрикнула она, – сейчас же извольте отдать письмо!…
– От кого?… – повторил Бураев, не сводя глаз с менявшегося лица Люси. [90]
– Отдайте сейчас письмо!… – истерически крикнула она.
– Теперь… не дам! – чеканя слова, твердо сказал Бураев. – Да, на-си-лие… говорят в вашем обществе. Но я – грубый солдат, что делать! Я знаю, что в этом… «секретном» письме – меня касается!… – выговорил он медленно в округлившиеся ее глаза. – Готов держать пари… – За насилие отвечу. Валясик, револьвер!… – крикнул Бураев, бросая письмо на стол. – Не трогайте!…
– Стеф… – прошептала Люси, бледнея.
– Не волнуйтесь. Сейчас поймете.
– Какой прикажете, ваше высокоблагородие? – спросил за дверью Валясик.
– Ну… казенный, наган… не знаешь!… – крикнул Бураев раздраженно. – Пройдите в спальню, – приказал он Люси, уткнувшейся в портьеру.
Она не шевельнулась. Он взял ее за руку, и она покорно пошла за ним. В спальне он запер окна и встал у двери. Денщик подал ему наган.
– Ступай, чего ты?… Жди там!… – крикнул на денщика Бураев!. – Марш!
– Слушаю, ваше высокоблагородие! – и денщик ушел.
– Что вы хотите?… Ради Бога… Стеф!… – шептала Люси, мертвея, – за что ты хочешь меня…
– Не вас. За «насилие над личностью» заплачу. Можете быть спокойны. Письмо я вскрою. И если я… если не касается моей че-сти… расплачусь. Честно, до [91] конца. Довольно этого… – не находил он слова. – И тебя я мучил, и сам измучился… довольно!
– Не хочу! не хочу!… – закричала Люси, хватаясь за голову. – Умоляю тебя… Стеф!…
Он разорвал конверт:
– Стеф!…
– Ты боишься?… письмо не задевает меня?… жалеешь?!… знаешь, что я сдержу?…
Она вцепилась и не пускала руку. Он оттолкнул ее. Она уткнулась лицом в подушки. Было всего три строчки: «Зачем, так, мучаешь? Послал, четыре, телеграммы, получил, твоих, две, только! Когда, же?… Где, же, слово? забыла? Бешено, целую, жду… А.»
Он читал однотонно, рубя слова. С каждым словом голос его снижался, и последнее слово – «А» – он произнес, как вздох.
Наступило молчание. Через это молчание взрывами прорывались всхлипы. Бураев вздохнул, поглядел на кушетку, где билась Люси в подушках.
– Так… – как во сне, произнес Бураев. – Судьба. Платить не придется за… «насилие»… Слышали, что вам пишет любовник А.?… Может быть есть и В.? – с горькой усмешкой продолжал он, – и В., который «ужастно тре-бователен»?… требует вас к… экза-ме-ну?!… Хорош «экза-мен»! И потому… можете быть за меня спокойны. Дайте сюда «четыре телеграммы».
– Стеф!… – умоляюще вскрикнула Люси, сжимая руки, – клянусь тебе!… это ложь, это… кто-то чернит меня, клянусь самым…
– Четы-ре телеграммы! – повторил он.
– Я ничего не помню… это мистифи… [92]
– Последний раз – четыре телеграммы?… Валясик пойдет на почту, с моим письмом, за справкой… В городе, где все знают все, вы не постеснились получать тайно телеграммы и письма… бегали за… Четыре телеграммы!…
– Но, Стеф!… Я их разорвала… ничего там… обыкновенное увлечение… самый невинный флирт…
– С «бешенством» поцелуев?… Последняя… порядочнее вас, а я называл вас своей женой… и потребую не как за проститутку!… Кто этот А.?
– Клянусь, не было ничего… Стеф!…
– Не было и телеграмм, клялись!… Кто?!…
Она, наконец, сказала. Что тут особенного, самый невинный флирт! В нашем кругу – обычно. Да, он за ней ухаживал, рассчитывая, может быть, на легкую победу, бомбардировал письмами, не раз получал отпор…
– А вы так рвались к нему – «на экзамен»!… трепали хвосты за телеграммами, за письмами «до востребования»! Он вас «бомбардировал»… даже военные термины усвоили!… А теперь пойдут юри-ди-ческие?!… У, энциклопедическая…!
Ее полоснуло, как нагайкой. Она вскочила и топнула:
– Как ты смеешь, сол-дат… мужик! Где у тебя доказательства?!… где?!… как ты посмел так оскорбить меня, как последнюю…?! Где доказательства моей измены?!… где?!…
Она уже не говорила: она кричала дерзко, самоуверенно. Округлившиеся от страха, мутившиеся глаза ее теперь смотрели жгучими «вишнями», налитыми [93] игравшим соком, с искорками огней. Он чувствовал ее ложь и наглость, верткость и развращенность, – в тонком изгибе губ, в судорожном дрожаньи пальцев, в поднятых на него бровях-мохнатках, в которых – что-то, дремучее, темная тайна женщины, в маленьком, детском лбе. Этот маленький, ясный лоб, резко подчеркнутый бровями, в девственности своей казался особенно развратным, лживым. С ненавистью и болью смотрел на нее Бураев, стараясь сдержать себя: страстно ему хотелось убить, задушить ее, – и заласкать до смерти.
– Где доказательства?!…
– Молчи! – крикнул он, хватая наган и – остывая.
Боясь, что сейчас случится – чего уже нельзя исправить, он вышел в сад. Было темно, шел дождик, шуршал по листьям. Было тепло, парно березой пахло, горечью наливавшейся сирени. В невидной пойме краснел угольком костер. И таким одиночеством, такой пустотой охватило Бураева в этой унылой ночи!… Он поглядел на окна. Розовый свет от лампы толкнул его, показался бесстыдным, грязным, – светом притонной комнатки, взятой на полчаса, – бывший его уют! Он пошел от обрыва, чтобы не видеть света. Тыкался по кустам сирени, по вязким лужам. И вот, в тишине разлился гром соловьинной трели. С мокрых кустов в овраге сыпало страстным щелканьем, сладко томило болью.