– Ду-рак! – сказал в раздражении Бураев и смял письмо. – Ах, чудак!
И вспомнил, что отец так и не ответил ему на письмо о деньгах, хоть и прислал поздравление на Пасху и ящик яблок. И стало ему жаль Пашу, которого он любил. «Но почему же не подождать… чудак! Это – «ужасно»?… Чудак».
Перед желтыми зданиями казарм он крепко собрал себя и бодро вошел в ворота, отчетливо принимая честь вытянувшегося дневального.
Вот что случилось в жизни капитана Бураева, в его «семейной» жизни, до того майского дня в дожде, когда получил он в собрании узенький фиолетовый конвертик с нетвердым почерком, с мольбой – непременно придти сегодня вечером на большак, – «иначе меня не будет в жизни, клянусь вам!»
IV.
Было не до свиданий. Но заклинающие слова смущали, а случившееся в «Мукдене» самоубийство [100] какой-то красивой гимназистки являлось, как-будто, знамением. И была еще смутная надежда, таившаяся в словах – «вы всё узнаете». Начинало казаться, – и так хотелось! – что есть какая-то связь между этим письмом и – тем.
Вызванный из тяжелых дум окликом своего Валясика – «четвертого половина… в роту, ваше высокоблагородие, не запоздаете?» – Бураев пошел в казармы на репетицию завтрашнего парада. На Большой улице его увидал кативший на паре серых жандармский полковник Розен, остановил лошадей и, звеня шпорами, перемахнул к Бураеву.
– На одну минутку, капитан… доброго здоровья. Мог бы я к вам вечерком сегодня, или мой ротмистр… справочку нам одну?
– Извините, полковник… сегодня-то и не буду дома. А в чем дело?
– Может быть, разрешите, в сквер присядем… самое большее, пять минут? Позволите?…
Полковник, красивый брюнет с усами и – Бураева всегда это удивляло – с Владимиром с мечами и бантом, за военные подвиги, был крайне предупредителен и Бураев позволил, хоть и недолюбливал жандармских. Они повернули в сквер перед присутственными местами и присели на лавочку.
– Вы, конечно, слыхали о вдове Малечкиной, капитан. Так вот… Это могу вам доверить, как офицер офицеру: на днях у нее был обыск. Собственно говоря, она не клиентка наша, а просто…, и к ней захаживают из молодежи. Оказалось, однако, и другое. В задних двух комнатках у нее иногда собиралась здешняя [101] партийная молодежь для конспиративных совещаний… интересное совмещеньице, не правда ли?…
– Но, позвольте, полковник, какое же отношение?…
– Одну секунду… Есть показания… вы меня простите, уверен, что тут, просто, недоразумение, что Людмила Викторовна Краколь – полковник произнес в высшей степени уважительно – однажды была у Малечкиной, хотела ей передать какие-то триста рублей, якобы для детей…
– Простите, полковник… не «якобы», а именно для детей!
– Виноват. Но застала Малечкину пьяной… одну секунду!… С другой стороны, при сегодняшнем обыске, после самоубийства этой девочки Корольковой, у одного семинариста, постоянного посетителя Малечкиной… и не только из-за «высоких целей», – подмигнул весело полковник, – найдена книжечка, где есть, между прочим, такого рода запись: «от госпожи Л. В. К. – «на просвещение» триста целковых». Причем – «на просвещение» – с кавычками! Мне не хотелось бы посылать в Москву… Если не ошибаюсь, последнее время госпожа Краколь проживает большей частью в Москве? Может быть вы…
Бураеву было неприятно слушать, и теперь ему было безразлично. Но по тону полковника он понял, что косвенно и его припутывают к делу, и это раздражало.
– Кажется, могу вас удовлетворить, полковник… – сказал он сухо. – Триста рублей при мне были переданы госпоже Краколь адвокатом Ростковским для Малечкиной, которую он защищал здесь… для ее детей. Госпожа Краколь ее разыскала, но не могла [102] передать. Попала в какую-то трущобу, на пьяное безобразие, и соседи помоги ей выбраться. Помнится, она Запрашивала адвоката, как ей быть с этими деньгами, и тот просил передать их на какой-то «кружок самообразования» или… «просвещения»! Здешняя учащаяся молодежь, помнится, подносила ему адрес за оправдание этой дряни, так вот… на кружок. Больше я ничего не могу сказать. Обратитесь к госпоже Краколь, в Москву.
– Жаль, что она уехала… и, кажется, сегодня только? Крайне вам благодарен, капитан, – закозырял полковник, – теперь для меня яснее…
И уже другим тоном, как добрый собеседник и общего круга человек, сказал, что случившееся в гостинице «Мукден» поднимает такую грязь…
– Политика тут перемешана с таким развратом… Что только делается! И не у нас здесь только, а повсюду, по всей России! Не о провокаторах я говорю, они были всегда. Правда, не в таком уж количестве… Нет. Я отлично знаю историю революционного движения, у нас богатейший материал… но, знаете… Достоевский в своих «Бесах» изобразил – пустяки, в смысле грязи и пошлости, и подлости, добавлю! Если бы вам показать наши материалы… нашу конспирацию… на что идут… и про наше общество-с говорю, а не только про «политиков», а-а!… На ушко скажу вам, как офицер офицеру… десятка полтора господчиков из здешней интеллигенции… у нас работают!
– Ну, это вы, полковник…
– Факт! Из них только трое – по убеждению, когда «убедились» после 905-го и, особенно, после [103] убийства Столыпина. И они – по идее! Прочая сволочь из-за грошей. Грязи накрутилось вокруг ихнего «храма» – я говорю о «политиках»… поверите, противно работать даже! Нас-то, я знаю, презирают в обществе, плевать. Я, – поправил полковник орден, а Бураев подумал – и зачем он его таскает, как «присягу», – по характеру боевик, и здесь работаю, как когда-то работал на фронте, а придется – и буду, – так я с омерзением смотрю и хапаю их пачками, не жалко. Словно не с преступной идеей борешься, а с каким-то политическим… лупанаром, уверяю вас! Есть и идеалисты, знаю, и, как врага, даже уважаю! Боевиков, чорт их дери, все-таки уважаю. А в общем, идея уже давно охамилась, упростилась до хищного и сладостного спорта, начала вонять! И как-будто уже не нам надо бы тут работать, а, просто, сыскной полиции, уголовной. Революционное, былое «дворянство» отходит, идет самый-то пошлый и гнусный мещанин. От господина Горького, революционер-босяк и подлец. Послушайте-ка, что было… как начнет наш отставной генераша Птицын про прошлое вспоминать…
На перекрестке они расстались. Бураев повернул на Нижнюю Садовую и только собирался выйти на Косой Тупичек, к казарменному плацу, как из углового домика, со двора, вывалилась кучка чиновников казенной палаты, а одновременно из парадного крылечка вышел знакомый Бураеву по дворянскому клубу статский советник Соболев, начальник отделения палаты, и на минутку остановил.
– Слыхали? Дочурка нашего Королькова, моего столоначальника, застрелилась! [104]
– Да, слыхал. Что за причина?
– Причина… Удар старика хватил, помрет, должно быть. Причины никто не знает, отыскивают, и столько грязи разворотили…
Бураев взглянул на домик, с дощечкой на воротах, которую знал отлично, – каждый день проходил здесь четыре раза, – «Дом Коллежского Ассессора А. А. Королькова», и вспомнил слова поручика. Так вот кто это! Он вспомнил красивую девчушку, с карими ясными глазами, с косами, перекинутыми на грудь: она часто смотрела на него в окошко, и он всегда любовался чудесным цветом ее лица – словно из нежного фарфора. Так вот это кто, Лизочка Королькова!
Бураев искренно посочувствовал и вспомнил о фиолетовом письмеце. Неужели это она? Показалось вполне возможным. По словам Шелеметова, она, очевидно, интересовалась капитаном, спрашивала – «почему он такой суровый?» Письмо могло быть написано и вчера, а девчонка подала сегодня… Вчера он не мог придти, и она застрелилась: «иначе меня не будет в жизни»! Но… причем тут семинарист, гостиница, недопитая бутылка с коньяком, как говорили?… И подписано буквой «К»…
«А может быть хотела искать у меня защиты?» – подумал он. – «Запуталась как-то, никого нет, кто бы мог помочь… и вспомнила обо мне, часто смотрела из окошка, интересовалась…»