С пролетки он оглянул окна, герани, совки на вывеске… Утро начинало палить жарой. Жгло от домов, с песков, с вывесок, душило от раскрытых окон, от мутной дали. Парило с речной глади, кололо-слепило солнцем. Невыразимой тоской тянуло от незнакомого городка.
Но еще до часу пришлось сидеть в жарком пустом буфете, не зная, куда деваться, где найти воздуху. Полковник пил содовую воду, пил из желтых графинов, из зеленой кадки на перроне. Человек подал счет. Полковник спросил рассеяно:
– За папиросы?…
– Чего изволили требовать… и еще двум солдатам обед велели да мальчишкам давеча по яйцу приказали выдать…
Вскрик все стоял в голове, а отъехали уже далеко от Калуги. Полковник глядел в откосы, на березы. Отвернул ворот, открыл сорочку, хватал губами ускользавший воздух.
«Так и не узнал имени…» – растерянно вспоминал он, силясь представить ее лицо. – «А как же фамилия-то ее?… Ну, все равно теперь… А могло бы… и – не сталось…»
И острой болью схватило сердце.
Что могло статься – растаяло, как уплывавший в березах пар. [217]
ГРОЗА
Похоронив сына, старый полковник воротился к своим садам.
На сады червь напал, затягивали сады липкой паутиной, пахло зеленым тленом. Томил полковника этот могильный запах, надо с червем бороться, а не поднимались руки. Молодой полковник днями сидел в качалке, курил и глядел на небо. И вдруг – срывался и ковырял вразвалку на костылях, опустив голову, словно искал на земле чего-то – подсохший, почерневший. Приглядывался к нему полковник, ходил растерянный, – не знал, куда деть себя. И лето мучило сушью и духотой, – воздуху не хватало.
А тут еще прикатил из Рожновки Куманьков, трактирщик, – в такое-то время и с пустяками. Увидал полковник мучной пиджак да словно охрой натертую бороду – заморщился:
– Несет чорта! Опять, должно быть, насчет садов, «по случаю семейного расстройства», рыщет…
Отжимая затылок и стряхивая с пальцев, Куманьков вскочил на терасу, – и крепко запахло луком.
– Ваше превосходительство, дозволите-с? Взопрел, ваше превосходительство… извините-с… руку-то уж не смею-с, смок-с…
И только присел на указанную плетенку, приметил в конце терасы молодого полковника в качалке. [218] Вскочил – и заколебался: не потревожишь ли? Подбежал радостно, и в обе руки, как благословение, принял и придержал руку.
– Степан Александрыч?!… Герои!… Такими еще помню… и уж полковники!… От Господа зачтется… недосягаемо-с!…
– Да уж зачло-с… – поерзал полковник костылями, и лицо его стало жестким. – За вами теперь, к зачету. Совсем еще молодчина, воевать-то!
– Шшу-тить изволите… молодчина! – оглянул себя Куманьков. – Сорок три годика и семь месяцев, за все пределы вышел-с! На печи с бабой воевать разве-с, да и то… хе-хе-хе… и это баловство кончил-с, по случаю всеобщего сострадания! Грыжа-с внутренняя… и у сына грыжа, во все это место, от напружения… сызмальства испорчены, работой-с…
– В две недели всякую грыжу вылечим! А взял бы я вас, господин Куманьков, в ординарцы, за расторопность! Троих у меня убило. Призовут – пишите, возьму.
– Ку-да теперь вам-с, Степан Александрыч… без ножки-с, при инструментиках-то! Слава Богу, навоевались-с… А то бы мы с удовольствием. Только, конечно, теперь уже недосягаемо!…
– В чем дело? – спросил строго старый полковник. – Сады?
– До садов ли! Вступитесь, ваше превосходительство… последний корень!… В лазареты муку ставлю, счета вот, можете поглядеть… по своей цене-с… Запасному батальону посылаем пуд макаронов, полпуда [219] махорки, семечков-с… в дар-с! Извольте накладные обсмотреть…
– Ничего не понимаю!…
– Дозвольте сказать, ваше превосходительство… на проводы гироев по волости… ситного пять пудов, окромя проводов с музыкой… чаем поил-с, собственноручно… Трех лошадок под антилерию забрали… упор для хозяйства, – но!… Очень патриатизм у всех ужасный… и три племянника в огне неустанно, но!…
– Чего тебе от меня?…
– Леньку берут-с!… Ваше превосходиптельство! единственно последний корень… грыжа по всему брюху… Ванюшку чего считать, шишнадцати годков. В этом самом месте, самая сурьезная… белый билет в двенадцатом годе, в ноябре месяце, за всеми подписями, – и отменено! К чему тогда закон?! И ведь в строй, ваше превосходительство… в самый бой-с!!…
– Ха-ха-ха… – раскатился молодой полковник. – В самый бой? Быть может!… ха-ха-ха…
Куманьков покосился – чему смеется?!
– Да ведь… убьют-с! Ваше превосходительство!…
– Чего тебе от меня нужно? – крикнул полковник.
– Закону, ваше превосходительство, всегда по зако-ну… ваше одно слово, очень почерк-с… из грыжи-с… и в писари при управлении бы… четыре пуда макаронов… извольте посмотреть…
– К кому ты пришел?!…
– На жалость вашу рассчитываю… у самих горе… сынка потеряли… гироя…
Полковник смотрел брезгливо… Куманьков растеряно смахивал с носа капли и вытирал палец о коленку. [220]
– Ко мне… с такими!… Ступай!… – бешено закричал полковник и вскочил с кресла.
– Ваше превосходительство… Да ведь… грыжа-с, законная!…
– Господин Куманьков, – спокойно сказал молодой полковник, – могу оказать протекцию! Ко мне – вестовым! Вот скоро еду… помните.
Полковник пристально посмотрел на сына.
– А «Серого» твоего таки не забрали? – спросил он, чтобы переменить разговор.
– А за что его забирать, раз он заводской производитель?! Нельзя ничего до корня, закон!
– До корней доходит.
Куманьков встряхнулся.
– Тогда… все ниспровергнуто?! дером дери и… вчистую чтобы, до пепла?! – хлопнул он о коленку и твердо надел картуз. – Кишки выматывать, значит?!…
– Сту-пай… – едва вымолвил полковник, задыхаясь.
Куманьков выкатился с терасы не понимая, с чего это рассердился полковник, перебежал рысцой к дрожкам, щелкнул возжами и, насутулясь, пустил жеребца под изволок. Полковник рванул у ворота и оторвал до борта.
– Степан… ты это серьезно… уезжаешь?…
– Дай-ка папироску, папа… Опять сердце?…
– Сердце… – хрипло сказал полковник, потирая сердце.
Вечером собралась гроза, первая в это лето. В сумерках, до дождя, когда с запада на усадьбу двигался черный живой заслон, с растрепанной бородой огнистой, [221] выпала из заслона, белого блеска ломаная стрела и ударила – видели с терасы – в одинокую сосну, к речке, не раз побивавшуюся грозой. И ослепительно грохнуло и с земли, и с неба.
– Свят, свят, свят… – перекрестился полковник.
– Двена-дцати-дюймовый!… – сказал молодой. – А лихо врезало!
Верхушка сосны пылала живой свечой. И с края заслона, в лесу, выпало голубой стрелой, и покатило сухим подтреском.
– Па-чки-и!… – выкрикнул молодой полковник.
На сад упало из «бороды», – над садом была она, в стеклянную дверь терасы трескучим дребезгом, – и полил, и полил ливень. Стало совсем темно.
– Ффуу… хорошо… – вздохнул широко полковник. – Червя посмоет… Вот это – дождь!… Дышать можно…
За шумом ливня не было слышно слов.
И то ли от грозы было, разрешившейся жданным ливнем, или накопившееся за дни прорвало Господним громом, или что поднялось, и дошло до края: полковник слабо сказал – а… а… – и глухие рыдания смешались с шумом ночного ливня.
Молодой полковник рванул костыли, вывернулся с качалки и быстро заковылял к отцу.
– Па-па!…
У него пересекся голос.
Гроза ушла, а ливень лил с перерывами до утра. Утром шел тихий и спокойный дождик, – обмывался молодой месяц. [222]
КНЯГИНЯ
На Казанскую, 8 июля, – девятый день по Павлу, – оба полковника поехали к обедне. Старый полковник надел китель, – сам, помаргивая, нашил креп, – и привесил колодку с орденами и белый крестик на золоте – «за Карс» и за последнюю пулю, что и доныне жила под сердцем и ныла к непогоде. И хоть был день сухой и жаркий, а понывала пулька. Белоснежный китель и ордена, и подчерненные чуть усы и брови – подмолодили его и подтянули, и молодой полковник залюбовался даже: совсем еще молодцом папан! Правда: молодцом был еще полковник. Ястребиное пробегало в его глазах, выпуклых чуть, по-птичьи, и в строгих бровях с заломом. На Александра II похож был он – высоким хохлом и взглядом, в холодке синеватой стали.