скорняков, портных. Они дали мне много слов, много неопределенных
чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни -- самой
важной и мудрой. Здесь получались тысячи толчков для мысли. И все то, что
теплого бьется в душе, что заставляет жалеть и негодовать, думать и
чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми
для меня, ребенка, глазами" [Русская литература, 1973, №4, с. 142-143].
Сознание мальчика, таким образом, формировалось под разными влияниями.
"Наш двор" оказался для Шмелева первой школой правдолюбия и гуманизма, что
во многом предопределило характер его будущего творчества и позицию автора
– - защитника обиженных и угнетенных ("Гражданин Уклейкин", 1907; "Человек из
ресторана", 1911; "Неупиваемая Чаша", 1919; "Наполеон", 1928, и др.).
Домашнее воспитание заронило в его душу глубокую любовь к России, веру в победу
высшей справедливости, тягу к нравственно-духовным и религиозным исканиям.
Однако, возвращаясь к той атмосфере, которая царила в шмелевском доме,
следует сказать, что, при всей патриархальности и верности старозаветным
укладам, в ней ощущались -- и чем далее, тем сильнее -- веяния культуры,
образования, искусства. И в этом, бесспорно, была заслуга матери.
Неласковая, жестокая, волевая, она прекрасно понимала, как важно дать детям
(Ване и двум его сестрам) отличное образование, и добилась этого, несмотря
на резко ухудшившееся материальное положение семьи после нежданной смерти
кормильца-мужа.
Шмелев-гимназист открыл для себя новый, волшебный мир – мир литературы и
искусства.
Это определило его увлечения -- сперва театром (он вызубрил весь
репертуар у Корша), а потом -- музыкой. Старшая сестра училась в
консерватории и собиралась, как вспоминал сам Шмелев, "кончать "на
виртуозку". Забравшись под фикус, мальчик часами слушал, как она играла
сложные пьесы -- Лунную сонату Бетховена или "Бурю на Волге" Аренского
(автобиографический рассказ "Музыкальная история", 1934). Неистовый
"музыкальный роман" кончился трагикомически. Мальчик послал Аренскому
написанное в состоянии "какого-то умопомрачения и страсти" либретто по
лермонтовскому "Маскараду", в полном убеждении, что маэстро положит его на
музыку. Но Аренский не удостоил его даже ответом, а текст стал гулять по
консерватории. Сестра и ее очаровательная подруга (для которой либреттист
придумал особенно выигрышные арии) преследовали Ваню "перлами" из его
сочинения:
Мы игроки, мы игроки…
Каки-каки Мы игроки!..
Гораздо важнее для юного Шмелева оказались первые опыты в
художественной прозе: "Вышло это так просто и неторжественно,-- вспоминал он
в автобиографическом очерке 1931 года "Как я стал писателем",-- что я и не
заметил. Можно сказать, вышло это непредумышленно. Теперь, когда это вышло
на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда
им был, только -- писателем "без печати". В первом классе гимназии он носил
прозвище "римский оратор" и был прославленным рассказчиком, специалистом по
сказкам.
Страсть к "сочинительству" была необоримой. И некую светлую
побудительную роль, безусловно, сыграл А. П. Чехов (очерки 1934 года "Как я
встречался с Чеховым"). Образ его легкой, но незабываемой тенью вошел в
память маленького гимназиста. Случайные встречи через много лет стали
казаться Шмелеву судьбоносными в выборе пути писателя -- страдальца,
заступника народного.
Чехов остался на всю жизнь его истинным идеалом. Но были и другие
влияния, пробуждающие творческое начало. В гимназических буднях, где
большинство педагогов отталкивало мальчика своей рутиной, казенным
формализмом, воистину светлым лучом выделялся преподаватель словесности,
"незабвенный" Федор Владимирович Цветаев. Пятиклассник Шмелев получил
наконец свободу: пиши как хочешь!
"И я записал ретиво "про природу",-- вспоминал Шмелев.-- Писать
классные сочинения на поэтические темы, например -- "Утро в лесу", "Русская
зима", "Осень по Пушкину", "Рыбная ловля", "Гроза в лесу"…-- было одно
блаженство". Это было совсем не то, что задавалось раньше: не "Труд и любовь
к ближнему как основы нравственного совершенствования" (…) и не "Чем
отличаются союзы от наречий".
Кто знает, быть может, если бы не Цветаев, мы не знали сегодня
замечательного писателя Шмелева…
"Плотный, медлительный, как будто полусонный, говоривший чуть-чуть на
"о", посмеивающийся чуть глазом, благодушно, Федор Владимирович любил
"слово": так, мимоходом будто, с ленцою русской, возьмет и прочтет из
Пушкина… Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный "Сатаной",
и тот проникался чувством.
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный,--
певуче читал Цветаев, и мне казалось, что -- для себя.
Он ставил мне за "рассказы" пятерки с тремя иногда крестами,-- такие
жирные! -- и как-то, тыча мне пальцем в голову, словно вбивал в мозги,
торжественно изрек:
– - Вот что, муж-чи-на…-- а некоторые судари пишут "муш-чи-на", как,
например, зрелый му-жи-чи-на Шкробов! -- у тебя есть что-то… некая, как
говорится, "шишка". Притчу о талантах… пом-ни!"
Видимо, под благотворным влиянием Цветаева резко расшился умственный
кругозор Шмелева-гимназиста, обогатился его духовный мир, в который вошли
новые книги, новые авторы. В автобиографии сам он отмечал:
"Короленко и Успенский закрепили то, что было затронуто во мне Пушкиным
и Крыловым, что я видел из жизни на пашей дворе. Некоторые рассказы из
"Записок охотника" соответствовали тому настроению, которое во мне крепло.
Это настроение я назову -- чувством народности, русскости, родного.
Окончательно это чувство во мне закрепил Толстой. Его "Казаки" и "Война и
мир" меня закрутили и потрясли. И помню, закончив "Войну и мир",-- это было
в шестом классе,-- я впервые почувствовал величие, могучесть и какое-то
божественное, что заключено в творениях писателей. Писатель -- это
величайшее, что есть на земле и в людях. Перед словом "писатель" я
благоговел. И тогда, не навеянное уроками русского языка, а добытое
внутренним опытом, встали передо мной как две великие грани -- Пушкин и
Толстой" [Русская литература, 1973, №4, с. 144.].
Однако собственные его литературные опыты удачи пока не приносили. Он
плакал, когда писал ночами сентиментальный рассказ "Городовой Семен"
(подражание "Будке" Г. Успенского), но рукопись вернули. Другой,
юмористический, рассказ набрали в журнале "Будильник" -- его зарезали в
цензуре. И все же пережитый восторг творчества не давал покоя. Гимназист
сочинял роман из сибирской жизни, стихи на тридцатилетие освобождения
крестьян, драму, в которой "он" и "она" умирали от чахотки. И все же первый
успех пришел. С темой, более скромной и, главное, близкой Шмелеву. И тут,
очевидно, сыграли свою роль "цветаевские" сочинения на поэтические темы,
"про природу".
Лето перед выпускным классом Шмелев провел на глухой речушке, у старой
мельницы. И вдруг, посреди упражнений с Гомером, Софоклом, Вергилием, он
почувствовал, по собственным словам, "что-то", необыкновенный прилив
творческого возбуждения, и написал большой рассказ с маху, за один вечер. А
в июле 1895 года, уже студентом, получил по почте толстую книгу журнала
"Русское обозрение" со своим рассказом "У мельницы". Руки тряслись, прыгали
мысли: "Писатель? Это я не чувствовал, не верил, боялся думать. Только одно
я чувствовал: что-то я должен сделать, многое узнать, читать, вглядываться
и думать… готовиться. Я -- другой, другой".
Но до настоящего писательства еще предстоял долгий и трудный путь.
С исключительной страстностью шмелевской натуры мы сталкиваемся не раз,
когда знакомимся с его биографией. В молодости его круто шатало: от истовой