Бураева кольнуло.
– А меня за кого считаешь?
– Как ты смеешь так говорить! – хлопнула она по его губам ладошкой. – Я же знаю…
– Твои «интеллигенты» слишком… узки и близоруки! – с раздражением сказал он. – Я прекрасно знаю, как смотрят на нас твои «интеллигенты»! И умнейшие из них далее, вон Короленко даже. Вылито много грязи на нас, на армию! Пусть Короленко на своих внимательней посмотрит, какие фрукты встречаются Эти «фрукты» везде встречаются, в каждом классе… С 905-го нас особенно поливают грязью, за то, что… спасли Россию от их экспериментов! Да, мы. Я был в Сибири, был потом и в Прибалтике, с Меллер-Закомельским, видал и усмирял. Вон у меня, омский «трофей» висит, и им и рука прострелена… Не хотят понять твои интеллигенты, что мы – те же русские люди, только особой складки, да, особой! Я говорю не об «отбывающих»… этих господ универсантов повидал, как они «отбывают»… и в прапорщики готовил. Воображают, что это – принудительная и глупая игра, и надо скорей «отбыть»… Забывают, что мы для страшного дня, для отдачи себя за… все! Ты сильно ошибаешься, Люси… У нас много идеалистов, романтиков… удивительные есть люди, каких не найдешь среди и твоих «интеллигентов». Молодые особенно. Да, наша жизнь груба… и тем удивительнее, что есть, и много. Все наше, военщина-то, как зовут нас презрительно, – меднолобыми нас зовут, «скалозубами», «пришибеевыми» разными… это же вне жизни! [49] Жизнь – норма, а мы – вне нормы, около жизни где-то… около смерти мы. Но смерть мы предполагаем, как нечто… даже прекрасное. Ну, сквозь поэтическую дымку, сквозь особенную поэзию, как у Пушкина – «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю»… Мы – особенные профессионалы, внежизненные, гладиаторы рокового срока. Мы – всегда готовы, и самые благородные традиции, свято хранимые традиции – наши, военные. Теперь многим они смешны, потому что война уже не укладывается в текущие нормы жизни. Но все, что осталось в человечестве рыцарственного, – великодушие, самопожертвование, преклонение перед цветком мира – перед прекрасной женщиной… о, Люси моя, женщина… голенький бриллиантик мой!… – перед геройством отдачи себя за родину, которая обнимает все, даже твоих «интеллигентов», эта готовность к смерти, уважение к благородному врагу… эта воля, которая – вот, вот здесь, – сжал он кулак, – когда ты идешь на смерть и говоришь себе – ты должен! – это мы. Вот почему, мы, «меднолобые» и «скалозубы», так дорожим честью. К смерти всегда готов – будь чист. На Суд, ведь, идешь. С нами всегда ножи – сразу все отмахнуть, чем связан с жизнью, самое дорогое даже. Потому-то мы и грубоваты на первый взгляд, спартанцы. И потому, может быть, часто очень наивны и непосредственны. Вот поручик Шелеметов мой, или наш милый чудак капитан Зальцо, большой философ, да много… оригиналы, и все – сами. Все какие-то сами! В обществе, у «шпаков», как у нас говорят, большинство – самые обыкновенные, все друг дружку напоминают… исключая, понятно, [50] большие таланты… А у нас – удивительнейший подбор! Много, в душе, поэтов, мечтателей. Карьеристы – и те с «гвоздиком» в голове. Такие подбираются. А знаменитости… Толстой – наш, от нас. Державин, Лермонтов, Гаршин – солдаты, Римский-Корсаков… Пушкин – наш весь, в песнях своих, всей душой своей! Наше дело – самое страшное из искусств. Игра со смертью… только не на стишках, не в кабинете, а в чистом поле! Перекрестясь, за великое, что вне нас и – в нас! Революционеров понимают, чтут, героями считают, а мы – солдатчина, «меднолобые»!… Мы – профессионалы самоотвержения и долга, и будущее за нас! А не за нас – никакого будущего не будет, а так, болото!…
Она смотрела, как играли его «сапфиры», в которых светилась грусть, и, нежно приблизив губы, тихо поцеловала в лоб.
– А верно тебя прозвали – «синеокий миф». Ты какой-то особенный, Стеф. В глазах у тебя и мечта, и грусть… о чем? Почему – «миф»?…
– Ну какой там… А как ты из профессорского-то круга – и за Краколя?
– Ничего странного. Ходил к нам еще студентом, любимый ученик папы. Когда папа умер, остались без средств, семья… он и подвернулся, со средствами, впереди карьера. Ему тридцать семь лет, через год – вице. Будущий губернатор…
– Плохой будет губернатор. Не жалеешь, что губернаторствовать не будешь?
– Разве это уж так высоко!…
– Ого… «не хочу быть столбовой дворянкой…»? [51]
– …а хочу быть… пол-ко-вою командиршей! – пропела Люси с усмешкой.
– Может и кор-пу-сихой будешь! – ответил он тоже насмешливо.
Но эти зацепки не машали.
Как-то пришла открытка из Монако, от племянницы Машеньки, с пальмами и дворцом над морем. Машенька писала, что уезжает в Альпы, в сентябре будет в Биаррице, а к ноябрю в Москве, и ждет ее непременно с ее «синеоким мифом». «Вчера были с Р. – неожиданно встретились с ним в Ницце! – в рулетке, и в каких-нибудь пять минут выиграла 8 тыс. фр., посылаю тебе тысченку на булавки».
Открытка всполошила. Люси ходила по садику, где босой и распоясанный Валясик невесело поливал цветочки, и взволновано думала, какая счастлюха Машка, катается, где хочет. «А у меня один и один «пейзаж», на этого дурака смотреть, с «твиточками». Кто же это Р.? Ромб, банкирец… или тот знаменитый Ростковский, который ко мне «неравнодушен», как она болтала? Интересно…»
– Пойти самовар согреть! – сказал цветочкам Валясик, – барин сейчас придут.
Бураев пришел со стрельбища, потный, пыльный, схватил кувшин с молоком и принялся жадно пить.
– Семьдесят шесть, брат, процентов попаданий, стреляли ротой! – сообщил он Валясику. – Барыня где?
– В зыбке себе качаются, за избой, ваше высокоблагородие. Подать помыться? [52]
Бураев нашел Люси в сосенках, в гамаке: смотрела в небо. На батистовой ее блузке лежала пестренькая открытка из Монако.
– Семьдесят шесть процентов… – начал он говорить и заметил на ее ресницах слезы. – Что с тобой… плакала?
– Машка меня расстроила… А сколько это, тысяча франков?
– Можно? – взял Бураев открытку и прочитал. – Мм… тысяча франков? Четыреста без чего-то… Какие пустяки могут тебя расстраивать! Придет время, и мы прокатимся. Понимаешь, какой успех… стреляла моя рота, семьдесят семь процентов почти, попаданий! Важно для аттестации…
Она лежала, закрыв глаза.
Вернулись из лагерей в милый особнячок в саду, в тихом зеленом переулочке, у церковки, с чудеснейшим видом на Заречье. Жизнь показалась интересней. Устроили «салончик», купили трюмо по случаю, и 16 сентября отпраздновали именины с новосельем, в тесном кругу друзей. Не было дам, зато неожиданно приехал сам командир полка – на кулебяку и рюмку водки, во всем параде и с белым крестиком. Люси была тронута вниманьем, была прекрасна в голубом «шелковом капоте-платье, присланном из Парижа Машенькой, и решительно всех пленила. Вечером с почты принесли корзинку, и в ней оказался роскошный букет – из Биаррица! – с визитной карточкой, на которой было начертано собственноручно: «с почтительным поклоном», A. Rostkovsky. Люси спрятала карточку, приятно смущенная таким неожиданным вниманием. [53]
Муж не давал развода. Он перевелся, кажется, в Смоленск, и были слухи, что к Рождеству обещают ему губернию, что открылись такие связи, каких и во сне не снилось: годика через два – поверить трудно, но говорят, – и директора департамента получит! Сообщала из Петербурга двоюродная тетка, вдова сенатора, и заканчивала письмо советом: «Он тебя обожает по-прежнему, советую написать ему и решить окончательно, чтобы покончить с этим двусмысленным положением: вернуться к нему. Развода он сам начинать не хочет, придется начать тебе».
– И начнем! – сказал Бураев решительно: надоела ему неопределенность, оскорбляли условности.
Изолированность Люси от общества, колкие иногда намеки знакомых дам, брошенные с улыбочкой, двойственность его жизни, – всё это раздражало, вносило в их отношения раздоры и неприятную неустойчивость, облекало их связь порочностью. Приходилось скрывать, как грех, счастье семейной жизни: ни то, ни се. Потому-то и нервничает Люси… вполне естественно. И Бураев решил начать. Побывал у адвоката, и в консистории. Адвокат ручался, самое позднее, сделать в год, что потребует тысяч пять. Секретарь консистории, старый бобер в очках, намекнул на большие осложнения, на возможные уклонения и контраверзы со стороны Краколя, одного из каверзнейших людей на свете, – «уж мне-то да не знать, помилуйте-с!» – и высчитывал «на духовную расчистку только» тысченок за пять. Предлагался и легкий выход, тысячи в три, не больше, без всякого развода, «обвенчаем за полчаса-с», – только нельзя оставаться в городе, и возможен [54] всегда скандал. Не говоря уже о скандале, Бураев не мог решиться оставить полк.