Выбрать главу

Утром доложили капитану Мачеку, что наводчик пулемета первого взвода Степан Мягков выстрелом из пулемета покончил жизнь самоубийством. Хороший, скромный, тихий солдат и вдруг — на тебе, застрелился, да не как-нибудь, а из пулемета: установил пулемет, постелил себе одеяло, уселся под дулом, прислонился виском к дулу и нажал палкой на спусковой крючок. Так и застали его лежащим на одеяле с вывороченными мозгами. И никакой записки. Что толкнуло его на этот поступок? Товарищи говорят, что последние дни Мягков был очень молчалив и задумчив, два дня чистил пулемет, все тщательно протер ветошью, накануне вечером только и сказал: «Разве вырвешься из этой проклятой Франции, уже Волга скоро тронется, а тут все сиди». Надел чистое белье, видимо, чтобы лучше представиться богу, и наутро прогремел выстрел...

Случай этот тяжело отозвался в душе каждого пулеметчика. Одни одобряли, другие осуждали поступок Мягкова, но все очень жалели, что не стало хорошего солдата-волгаря: он привлекал к себе товарищей душевной чистотой, да и внешне всегда был такой аккуратный, свежий — щеки розовые, глаза приветливые, с небольшой грустинкой.

Похороны Степана Мягкова превратились в своего рода демонстрацию. Командование хотело хоронить Мягкова по-христиански, со священником и отпеванием. Пулеметчики настояли на своем и организовали похороны по гражданскому обычаю, накрыв гроб красным полотнищем и венком из ели. Над процессией плыли слова революционной песни: «Вы жертвою пали в борьбе роковой...» Все были такого мнения, что обстановка безысходности и безнадежности послужила причиной этого трагического случая, что дальше так продолжаться не может и что нужно действовать.

Была послана делегация в Париж, чтобы в русском посольстве требовать отправления на родину. Делегация вернулась ни с чем; принимал ее граф Игнатьев, и ничего она добиться не смогла. Обещаний даже никаких не получила. Но зато пошли упорные слухи, что желающих будут отправлять в Россию, на юг, к Деникину для борьбы с большевиками. Эти слухи вызвали еще большее брожение умов, разгорались страсти. Начальство сочло, что будет спокойнее, если русские сдадут оружие. Вскоре последовал соответствующий приказ. Так как оружие действительно теперь было ни к чему, драться никто ни с кем не собирался, его спокойно сдали, и оно было отправлено на склады лагеря Майи.

Время тянулось томительно медленно. Занимались кто чем мог. Ванюша и Степаненко раздобыли шахматы и по целым дням сражались в них, причем долгое время играли с неправильной расстановкой фигур: кони и слоны стояли не на своих местах. И когда Тюхтин-Яворский подсказал противникам, как расставлять фигуры, им пришлось одолевать игру почти сначала.

Тюхтин-Яворский был сильным шахматистом. Он легко играл вслепую, то есть не глядя на доску. Офицеры часто приглашали его к себе в столовую, превращенную в офицерское собрание, где он демонстрировал свое искусство. Его усаживали в отдельную комнату, даже завязывали платком глаза — и начиналась игра. Обычно против Тюхтина-Яворского играли все мало-мальски соображающие в шахматах, а он диктовал им ответы на каждый ход и легко их обыгрывал, объявляя мат за матом.

У пулеметчиков тоже началась шахматная лихорадка. Тут главными «мастерами» оказались Ванюша и Степаненко. Во всех случаях разногласий обращались за разъяснениями к Тюхтину-Яворскому, он был непререкаемым авторитетом. Да и как же ему не быть авторитетом, если в газете «Русское слово» было напечатано, что во время сеанса шахматной игры на двадцати досках в английском клубе в Москве экс-чемпион мира Ласкер выиграл восемнадцать партий, а две проиграл, причем обе гимназисту Тюхтину-Яворскому, шахматисту первой категории. Эту вырезку из газеты Тюхтин-Яворскпй берег и иногда, перебирая свои документы, показывал товарищам.

К этому времени в одном из бараков на западной окраине Плёра организовалось нечто вроде шахматного клуба, которым руководил Тюхтин-Яворский. Однажды он дал Ванюше и Степаненко трехходовую задачу из старого французского журнала и сказал при этом: