На военной службе обстоятельства опять же совершенно ясны: здесь рангом и функцией однозначно определяется, насколько велика или мала свобода действий каждого в отдельности, и чем ниже стоит он в иерархии, тем более зависим он от приказов и решений других. Даже в тотальных учреждениях, таких как военный учебный лагерь, тюрьма или психиатрическая лечебница, пространство свободы действий каждого, в основном, не равно нулю. Эрвинг Гоффманн в работе «Убежища» впечатляюще описал, как правила тотальных учреждений могут эксплуатироваться и использоваться для собственных нужд. Если, например, деятельность на кухне может использоваться для воровства продуктов, а в библиотеке — для тайного выноса книг, речь идет о «вторичном приспособлении» к учреждению. Люди притворяются, что следуют правилам, но эксплуатируют их в собственных целях. Оккупанты имели обширные возможности для вторичного приспособления. Так, например, лейтенант Пёлерт в июне 1944 года рассказывал: «Из Франции домой я отправил огромное количество сливочного масла и две-три свиньи. Это было, может быть, три-четыре центнера сливочного масла» [37]. Это хорошая, корыстная сторона войны. Но степень свободы для вторичного приспособления резко снижается, когда начинаются бои. Такие ситуации в любом случае можно использовать тем, чтобы искать удовольствия от насилия. В любом случае с сужением и обострением ситуации происходит размывание относительных рамок.
Социальные обязательства
Если в случае сужения относительных рамок, как в тотальных учреждениях, свобода выбора мала, а надежность ориентирования — высока, то социальные обязательства могут вмешиваться в существующие структуры решения и сделать более проницаемыми групповые связи или даже положения приказа. Как, например, комендант концлагеря Эрвин Дольд, который совершенно неожиданно и вопреки правилам доставал продовольствие для «своих» заключенных и делал все возможное, чтобы улучшить их условия выживания, должен был при этом иметь полную уверенности в том, что его жена поддержала бы такое поведение, или даже ожидала бы от него таких поступков [38].
Социальные обязательства другого рода ощущали стрелки, у которых после массовых убийств возникали трудности, если они замечали, что убиваемые дети похожи на их собственных [39]. Но не стоит питать слишком романтических представлений о влиянии социальных обязательств. Мы знаем также о многих случаях, в которых ощутимое или физическое присутствие супруги благоприятствовало убийствам, потому что преступник чувствовал, что его желания и выбор созвучны с теми, что испытывает его супруга. Так, например, секретарь полиции Вальтер Маттнер, чиновник администрации штаба СС и полиции в Могилеве, писал своей жене 5 октября 1941 года: «Хотел бы тебе сообщить еще кое-что. Я фактически тоже был позавчера свидетелем больших массовых смертей. Когда расстреливали первые две машины, то у меня при стрельбе немного дрожали руки. Но к этому привыкаешь. При десятой машине я уже целился спокойно и стрелял наверняка во многих женщин, детей и младенцев. Помня о том, что у меня дома тоже два грудных ребенка, с которыми эти орды поступили бы точно так же, если не в десять раз хуже. Смерть, которую мы им дали, была прекрасной быстрой смертью, по сравнению с адскими мучениями тысяч и тысяч в застенках ГПУ» [40]. Само собой разумеется, при написании этих строк Маттнер исходил из того, что его жена одобрит то, что он делает, и то, как он это обосновывает.
Еще один, более экстремальный случай, представляет Вера Вольауф, жена капитана Юлиуса Вольауфа. Ее муж был командиром роты в 101-м резервном полицейском батальоне, который проводил многочисленные «еврейские акции» [41]. Бывшая в то время беременной, фрау Вольауф находила такое удовольствие в облавах на евреев с целью их последующей депортации и рас-стрела, что не могла себе отказать в том, чтобы целыми днями при всем этом присутствовать и все рассматривать с самого близкого расстояния, что даже вызывало возмущение среди личного состава батальона [42]. В разговорах генерала-танкиста Хайнриха Эбербаха тоже явно прослеживаются социальные- обязательства. В октябре 1944 года в британском лагере для военнопленных Трент-Парк он говорил о том, должен ли участвовать в британской пропаганде:
«Я очень известен в кругах танкистов. (…) Я убежден в том, что если я вы-ступлю с таким призывом, который народ где-нибудь услышит или прочитает — в листовках, которые сбрасывают над линией фронта, или еще где- то, то это действительно окажет на людей определенное воздействие. Но, во-первых, это дело представляется мне как никогда бездонной низостью, мне бы просто пришлось идти против чувства, что я никогда не должен был этого делать. Затем, совершенно независимо от этого, моя жена и мои дети — о них и говорить нечего. Мне будет стыдно перед моей женой за то, что я делаю. Моя жена такая националистка, что я никогда бы не смог этого сделать» [43].